Для обнесенного стеной, неспособного расширяться Берлина 60-х, 70-х и 80-х годов здесь поразительно много парков и зеленых аллей. Поскольку выстроен он на почти идеальной равнине, город был (и до сих пор остается) идеальным местом для езды на велосипеде, хотя зимы здесь бывают дико холодными из-за летящих с севера ветров. Здесь проходит замечательный фестиваль кино, где часто можно увидеть фильмы тех стран Востока, о кинематографии которых Запад не имеет никакого понятия. Однажды я посмотрел чудесный турецкий фильм, в котором признанный театральный режиссер решает немного подзаработать съемками в ролике, рекламирующем шампунь, но в итоге «застревает» в воображаемом мире, населенном персонажами рекламы. Его новая семья знает его только как персонажа ролика: окружающие отлично понимают, например, чем этот персонаж зарабатывает себе на жизнь, а сам он, актер, лишь теряется в догадках. Немного побарахтавшись, он смиряется со своим положением и пытается вписаться в эту новую для него жизнь.
Заключенный № 7
Когда Рудольф Гесс, последний нацистский преступник, содержавшийся в тюрьме Шпандау, умер, по всей видимости удавившись электрическим проводом, все это здание в западной части города было, по рассказам очевидцев, разобрано кирпич за кирпичом. Погрузив все на грузовики, британцы (которые несли ответственность за сектор, где располагалась тюрьма) ночью вывезли кирпичи куда-то, где размололи в пыль, которую затем вышвырнули в море. Будто тюрьма — или кирпичи, из которых она была сложена, — могла послужить местом паломничества неонацистов, останься она на прежнем месте. Неужели кому-то пришло в голову, что радикалы попытаются проникнуться «энергетикой» Гесса, натирая ладони какими-то камнями? В любом случае, вечером тюрьма стояла — а наутро ее и след простыл, остался только небольшой песчаный карьер.
Двадцать лет Гесс оставался единственным заключенным в целом здании, «самым одиноким человеком на свете», как выразился один писатель. Какой красивый образ! Похоже, он мог чуть ли не свободно бродить по огромному тюремному комплексу, но никому не разрешалось говорить с ним (или просто пожать ему руку). И вновь кто-то посчитал, что, подобно кирпичам тюрьмы, Гесс владеет какой-то фашистской «магией джу-джу» и может вербовать сторонников одним касанием пальца. Гесс знаменит еще и тем, что в 1941 году прилетел в Шотландию в надежде на заключение договора о перемирии. Там он на парашюте опустился на вотчину какого-то местного землевладельца, где, вроде, был захвачен размахивавшим вилами сельчанином.
Обмен
Я прибываю в город из аэропорта. Такси медленно крадется по серым, совершенно пустым улицам, разыскивая нужный мне адрес. Хотя вот же, по дальнему тротуару идет прохожий в ярко-красном одеянии; это дородный немец в костюме индейского вождя, со всеми перьями на голове, в зимних мокасинах и так далее. Он один-одинешенек, улица пустынна. Сначала я думаю: «Ого, здешние психи довольно изобретательны!» — но затем вспоминаю, что идет карнавальная неделя, и он, скорее всего, ковыляет домой после бурной ночи. В Германии развился особый феномен Дикого Запада, вспыхнувший благодаря книгам Карла Мая. Серия его популярных романов-вестернов основана на неожиданном романтическом повороте сюжетной линии: героями в них выступают как раз индейцы.
Национальные цвета германцев (не те цвета, что красуются на государственном флаге, а те, что встречаются здесь чаще прочих) — желтый, в основном тусклого серного оттенка, зеленый с уклоном в тона выцветшей листвы и коричневый: от мутновато-бежевого до насыщенного цвета земли. Эта теплая почвенная палитра во всех ее комбинациях — самая распространенная, когда речь заходит о цветах одежды, зданий и всего прочего. Для меня она воплощает собой «немецкость», национальное и культурное своеобразие. Это, конечно, стереотип, но он заставляет задуматься: может, у каждой страны есть своя палитра? Конечно, дома строились когда-то из местных материалов, так что в Лондоне преобладает красный кирпич, а, например, в Далласе — охряный.
В гостиничном лифте прозрачные стены, они дают бросить взгляд вниз, на шоссе неподалеку, и одновременно рассмотреть шахту самого лифта и его устройство. Все кабели и механические устройства безупречны — ни пятнышка, ни пылинки. В Нью-Йорке эти шахты чумазы, все поверхности покрыты слоями запекшейся грязи и застарелой смазки, внизу — толстый ковер из смятых стаканчиков из-под кофе и крысиного помета. Когда я говорю об этом своему другу-американцу, он отвечает: «Ну и что, зато у нас в Америке музыка лучше».
Да что ты! Можно не выносить техно, безраздельно царящее в большинстве местных ночных клубов, но многие тут же возразят, что одни только Бетховен, Бах и Вагнер шутя выдержат конкуренцию с любыми американскими ремесленниками, имена которых могут всплыть в памяти. Да, это заявление смехотворно, но что оно означало? На что намекало? Кроме ксенофобии и недоказуемости, не было ли там подкладки в виде предположения, что культурные и социальные качества имеют некий срок годности? Что избыток одного неизбежно влечет нехватку другого? Что чистота и порядок обязательно иссушают какие-то другие качества (из чего следует, скажем, будто каждый красивый человек непременно туп как пробка)? Что целые нации и народы имеют некую общность психики, которая вступает в силу сразу, как пройдешь паспортный контроль? Эта мысль чем-то напоминает идею, описанную в странном рассказе Уилла Селфа «Квантовая теория безумия»: человечество якобы располагает ограниченным, раз и навсегда определенным уровнем рассудка — одного на всех. В результате каждая черточка психологии, каждая деталь социального облика наших персонажей получены в обмен на какие-то иные, оставшиеся невыраженными, формы социального поведения. Если человек чувствует себя счастливее «среднего уровня», это означает, в рамках данной теории, что он совершил обмен, поступившись чем-то другим — интеллектом, например.
Музыка, раздетая догола
Берлин воспевают как культурную столицу Европы. Ну, кое-кто воспевает. Вечером я отправляюсь обходить галереи с художником-дизайнером Стефаном Сагмейстером. Буквально все здесь сверхдружелюбны и готовы помочь — без всякого налета панибратства или навязчивости: это заметный контраст с ощущениями, которые нередко испытываешь в нью-йоркских галереях. Множество местных залов располагаются в старых зданиях, имеющих любопытную планировку. Кварталы довольно велики, а потому сами дома — офисы, квартиры, а теперь и галереи — представляют собой внушительные строения, образующие периметр целого квартала, этакий гигантский квадратный бублик. Такая планировка оставляет порядочно пустого места посередине, скрытого от уличного движения и доступного извне через туннели, прорубленные в «бублике».
© 2006 Aerowest / Google Inc.
Эти внутренние дворы огромны. Некоторые настолько велики, что внутри первого многоквартирного здания нередко прячется другое, а изредка и внутри этого второго может гнездиться еще одно, будто архитекторы выбрали в качестве модели русскую куклу-матрешку. Некоторые из этих «внутренних» зданий вмещали когда-то маленькие фабрики, но теперь превращены в очаровательные кафе с выносными столиками и пространством, где клиенты оставляют велосипеды, часто даже не приковывая их цепью. И попасть в какую-нибудь новую галерею, как правило, можно только через такой вот дворик. Внутри эти галереи обыкновенно не столь просторны, как в других частях света, поскольку чаще всего устроены в отремонтированных и переоборудованных офисах, а не в широченных корпусах бывших фабрик.
Мы со Стефаном разговорились о компакт-дисках и звукозаписи в более широком смысле. Стефан недавно вернулся из Северной Кореи, которая, по его словам, в некоторых аспектах на несколько лет опережает наши страны в развитии. Он говорит, там никто уже не покупает компакт-диски. Когда ему захотелось приобрести диск, который он где-то услышал, пришлось искать специализированный магазин: точно так же в Европе или в Америке (не важно, Северной или Южной) придется разыскивать винил.