Помню, в 1988 году я ездил по германской глубинке, подбирая места для натурных съемок фильма «Лес», который мы надеялись сделать вдвоем с театральным режиссером Бобом Уилсоном. В то время Стена еще стояла, но мне удалось поездить и по восточным регионам страны, так что скучная, в принципе, работа стала настоящим приключением. Учитывая название нашего проекта, некоторые сцены обязательно требовали съемок в девственном лесу, и на поиски такого я и отправился. Увы, во всей Германии нам удалось найти один-единственный кусочек нетронутого леса — охраняемая полоса вдоль дороги, не больше квадратного километра.
Но этот лес действительно отличался, и весьма, от всех прочих, которые мы видели. Ни единого прямого ствола, все деревья согнуты и перекручены. Они, похоже, вели насыщенную, интересную жизнь. Подлесок усыпали мертвые, постепенно превращающиеся в труху массивные стволы — скрюченные трупы, прародители еще стоящих исполинов. Лес был точь-в-точь таким, каким его описывают в сказках или показывают в некоторых фильмах — дикий, но почти уютный. Смутно-зловещий, но манящий своей красотой. В таком лесу чувствуешь себя одновременно внутри и снаружи какого-то громадного существа. Как будто бродишь по внутренностям гигантского зверя. Думаю, это печально — то, что образы, возникающие в моем сознании при мысли о неухоженном, нетронутом человеком лесе, извлечены из книжек да фильмов. Вдвойне печально, что лишь на этом узком отрезке сохранилось то, что когда-то встречалось повсюду, а ныне живет только в нашем воображении — образ, выжженный в нашей психике опытом тысячелетий, неизгладимый, но ныне почти не имеющий связи с реальным миром. Этот крошечный участок был единственным сохранившимся в естественном состоянии, не считая рассказов о лесе покрупнее где-то в Польше, но ехать туда снимать фильм было бы непрактично.
Европа сделала себе маникюр. Весь континент целиком, не считая каких-то практически недоступных местечек в Альпах, северной Шотландии и Скандинавии, причесан и вычищен людьми. Масштабный тысячелетний проект, великое обустройство, на протяжении веков требовавшее совместного труда бессчетных народов и народностей, явившихся из разных культур и говоривших на разных языках. Величайшее предприятие в истории человечества.
В Америке нет ничего подобного. Ее история не знает причесанных пейзажей — за исключением разве что получившей меткое название Новой Англии или отдельных областей Великих равнин, где степи Северной Америки подверглись окультуриванию фермерскими хозяйствами. В Америке все еще встречаются участки дикой природы, со всеми сопутствующими ей опасностями: эти оборванные лохмотья таятся по углам континента. Даже в местах, где дикость лишь иллюзорна, местные жители пока что хранят воспоминания о ней — а значит, учитывают ее в повседневной жизни и ведут себя соответственно. Притягательная, непредсказуемая, непостоянная Неизвестность сплошь и рядом начинается как раз за вспаханным участком — или, по крайней мере, она была там совсем недавно.
Отношение европейцев к собственным ландшафтам состоит в том, чтобы вдумчиво привести континент в порядок — так, словно это огромный сад. Американцы же предпочитают захватывать земли силой: замостить большие площадки или насадить долгие мили какой-то одной культуры (пшеницы, например), чтобы та тянулась до самого горизонта. На просторах Нового Света ведут себя так, будто земля никогда не кончится — там, за горизонтом, ее еще больше, а потому экологически рациональная культивация и восстановление земель выглядят бредом сумасшедшего. Думаю, в России и в бывших советских республиках отношение к земле во многом схожее, и это способно кое-что прояснить. Видимо, именно поэтому американцы повально уверены в том, что окружающий мир необходимо завоевать, усмирить, подчинить себе, — в то время как европейцы, более-менее добившиеся этого на собственных угодьях, считают своим долгом подкармливать их, восстанавливать, наблюдать за ними, а не просто править как заблагорассудится. Индустриализация и сельскохозяйственное освоение земель в большей части Европы остались в прошлом: их наследие — жуткие воспоминания о загрязненных реках и потемневшем небе. Так что теперь за состоянием окружающей среды здесь более-менее следят.
Я качу на своем велосипеде по специально организованным здесь, в Берлине, дорожкам; все вокруг кажется очень цивилизованным, хорошо продуманным и приятным в пользовании. На велосипедные треки не заезжают автомобили — и уж точно не паркуются на них! Велосипедисты, в свою очередь, не выруливают на улицы или тротуары. Тут установлены маленькие светофоры и даже сигналы поворота специально для велосипедистов! Обычно им дают несколько лишних секунд — чтобы успеть повернуть перед всем прочим движением и убраться с пути остального транспорта. Нечего и говорить, большинство велосипедистов и вправду реагируют на сигналы этих светофорчиков. На их дорожки даже не забредают пешеходы! Я в полном смятении — настолько здорово все здесь придумано и настолько четко работает. Ну почему там, где я живу, все иначе?
Здесь даже сами велосипеды устроены крайне практично. Обыкновенно черные, всего с несколькими передачами, брызговиками и нередко с корзинкой для покупок — вещь, которую ни одному спортсмену-велосипедисту в Северной Америке не придет и в голову прицепить к своему горному байку. В Голландии пошли даже дальше, придумав специальные корзины-сидения для маленьких детей, оборудованные собственными ветровыми стеклами. Ясно, что поездки по Нью-Йорку, с его вечными колдобинами и ежегодно возникающими на прежнем месте трещинами в асфальте, куда ближе к экстремальному виду спорта, чем путешествие по немецким дорогам. Несмотря на суровые зимы, улицы Берлина в большинстве своем ровные и лишены ненужных препятствий. Хм. Пожалуй, самые заметные неровности на местных улицах — участки мощеных дорог или отдельных кусков тротуара. Как им это удается? Или еще точнее: почему богатейшая страна мира, похоже, не в силах добиться чего-то подобного?
Можно предположить, что с помощью гладких дорог немцы разгладили и психологические ухабы своей повседневной жизни. Если улицы Нью-Йорка заметно каверзнее и заковыристее (ну, не считая банковской части Манхэттена), то здешние дороги «сидят» на прозаке: они цивилизованы, но выглядят намного невзрачнее. Но кто решил, что нам, американцам, следует ездить исключительно по «нескучным» улицам?
Современное общество на севере Европы выглядит довольно однородным. Иммигранты здесь есть, но они пока не составляют приличного процента населения и живут в основном на городских окраинах или в гетто, так что смешение народов не бросается в глаза — пока что. Меньше и экономических пропастей между классами, чем в тех же Соединенных Штатах; этого рода различия заметны разве что внутри той же иммигрантской среды: турецкая диаспора в Германии, индонезийцы в Голландии, африканцы в Бельгии, выходцы из северных районов Африки и арабы во Франции. Для местных уроженцев с белой кожей жизнь здесь более равноправна и, стало быть, более демократична, чем в США. Коренные жители Европы понимают, что население их бывших колоний тоже хотело бы пользоваться бесплатным медицинским обслуживанием и получать бесплатное школьное образование. Даже если люди могут голосовать (как, разумеется, могут в Штатах), при наличии невероятной разницы в доходах и неравенства в доступе к образованию и медицине интересы большинства и общественное благо не могут превалировать. Воля меньшинства одерживает верх. И значит, подлинное равное представительство не существует.
Я бывал здесь и прежде. Поначалу, в конце 70-х, Берлин казался экзотичным и увлекательным городом, олицетворением холодной войны. Помню поездку по хорошо охраняемому коридору, ведущему в Берлин из Гамбурга, — тогда он показался нам этаким двойным строем вооруженных людей, растянувшимся на часть Восточной Германии. Затем был пропускной пункт «Чарли», контролируемый американскими военными проход в Берлинской стене, со всеми связанными с ним историями и пропагандистскими экспонатами, повествующими об отчаянных и неудачных попытках бегства с Востока. И в то же время в городе чувствовался какой-то упадок: вырождение, буйствовавшее в разнообразных панк-клубах и дискотеках Западного Берлина. Приходилось постоянно помнить, что находишься в кольце, что ты — заключенный на этом острове роскоши, культуры и наслаждений, возникшем посреди пресного, высокомерного, гнетущего Востока. Город как дразнилка, как искушение. Надо думать, это делало жизнь в Берлине тех лет особенно волнующей и чуточку бредовой.