Изменить стиль страницы

– Я люблю тебя, детка, я люблю тебя.

Я таю, растворяюсь.

Наши тела уже не напоминают два нелепых магнита, притянутых друг к другу внезапным смерчем. Его тело перемещается по моему. Мое скользит по его телу. Мы ощущаем друг друга, словно в полусне. Мы лижем наш старый пот, заново узнаем наши прежние запахи, естественные благоухания кожи, иногда – весьма неожиданные. Мы медленно, подробно, не торопясь изучаем урон, который нанесло нам время – его татуировки, работу его резца, его глубокие шрамы. Печаль переполняет нас, потому что мы оба знаем, что лгали, безжалостно и пагубно, и все ради того, чтобы каждый мог выжить в своем мире, тоже полном абсурдной, невероятной, душераздирающей лжи. Я не могу этого вынести. Неверными шагами я подхожу к алтарю, просовываю руку под покрывало Богородицы, расшитое тонкой канителью, и достаю спрятанное между ног изваяния сокровище: доллар.

Глаза Уана наливаются маслом, а в уголках рта выступает слюна. Он вырывает у меня банкноту. Смотрит ее на свет. Из кармана пиджака достает детектор золота, драгоценных металлов и камней и, возможно, таких вот диковинных долларов. В изнеможении он падает на диван, у которого тут же подламываются все четыре ножки. Прощай диван, сомневаюсь, что мне удастся найти плотника и подходящее дерево, чтобы его починись. Но от радости до отчаяния – один шаг.

– Это не тот. – Уан чуть не плачет от досады.

– То есть как – не тот?

– Это не та банкнота, которую я тебе дал при прощании, – говорит он в беспредельном отчаянии.

Ч го? Так значит, перед отъездом он оставил мне доллар? Он либо пьян, либо бредит. О какой банкноте речь? Я-то хорошо помню, как он жаловался, что ему негде голову приклонить и что у него нет даже монетки, чтобы разломить ее напополам. Стучат в дверь. Медленно, но уверенно, я подхожу и с трудом открываю ее надо смазать петли. На пороге двое мужчин в гуайяберах, очень сдержанные, с бегающими глазами. Их корявые лица со щербинами от кори что-то смутно мне напоминают, а я в таком деле никогда не ошибаюсь – у меня врожденное чутье на преступников, и ко всему, я прекрасный физиономист.

– Добрый вечер, сеньора, нам надо потолковать с вашим любовником.

Дерзкое слово любовникпомогает мне вспомнить их. Это те самые типчики, которые справлялись насчет Уана точнехонько в день его (как оказалось – не совсем окончательного) отъезда. Машинально я отвечаю, что его нет, что я не понимаю, о чем речь, и облокачиваюсь о косяк, заслоняя приоткрытую дверь.

– Пусть войдут, Карукита, это свои.

Я повинуюсь, как автомат, пропускаю парочку и предлагаю гостям сесть. Уступаю им даже последнюю ложку кофе, которая осталась в банке. Кофе получается слабенький, но вкусный. Подав кофе, я из приличия скрываюсь за дверью спальной. Однако даже отсюда, с занятой мной стратегической позиции, я слышу их разговор.

– Ты знаешь, что мы пришли не за тем, чтобы сводить старые счеты. Отдай то, что нам принадлежит. Завтра – последним срок, потому что завтра ты приглашен на прием в честь Нитисы Вильяинтерпол, которая кормила народ и поддерживала в нем бодрый дух более тридцати лет.

– В любом случае вы должны будете свести старые счеты. До сих пор неизвестно, кто убил Луиса. Мотивы были отменно скрыты, похоронены в грязи всей этой истории. А насчет того, что вам будто бы принадлежит, так я это еще не нашел, но как найду, передам своему шефу. Так приказано, за этим меня послали, а приказы я привык выполнять.

– Не будь козлом, здесь только один шеф. Не забывай, где ты находишься… Мы ждем. – Говорящий одновременно ковыряется языком в зубах. Какая невоспитанность!

– Так сидите и ждите. – Ого, как он с ними лихо!

Оба типа встают. Они вне себя, они задыхаются от ярости, поэтому выходят так поспешно, что даже забывают попрощаться и закрыть за собой дверь. В ходе разговора я вдруг вспоминаю о той сложенной пополам банкноте 1935 года, которую Уан в момент расставания вложил в мою левую руку – ту, что ближе к сердцу, в котором звучит музыка. Боже мой, куда я могла ее подевать, куда? Нет, точно, совсем спятила! Дзинь-дзинь – раздается тревожный звонок. Не имею ни малейшего представления, кто бы мог звонить в такую рань. Слушаю? Ах, это ты, доченька, какая радость! Ты выбрала удачное время, сегодня самый счастливый день в моей жизни.

– Мама, мне не дали места в новостях. Теперь я вообще не у дел – так и буду всю жизнь журналисткой-неудачницей. Ты просто не представляешь, как я измоталась. Будь у меня пачка таблеток, я бы их все проглотила разом, а у меня ни сигарет, ни выпивки – даже взбодриться нечем.

– Ах, детка, ты слишком мрачно смотришь на вещи! Послушай, у меня для тебя хорошая новость. Надеюсь, она тебя немного порадует. Видишь ли… Мне трудно говорить об этом, но я хочу, чтобы мы сейчас поняли друг друга. Ты ведь знаешь, я тебя никогда не обманывала.

– Мама, перестань лезть мне в душу. Если ты опять про свой шарик в груди, то я о нем и так знаю. Фотокопировщица заходила на неделе и корила меня. Рассказывала, что у тебя какая-то страшная болезнь. В ближайший понедельник отвезу тебя в больницу. Я понимаю, что такими вещами не шутят. Извини.

– Да подожди ты. Ни на минуту не может закрыть рот! Реглита, выброси из головы все дурное, забудь о моих болезнях и о всем таком прочем. Речь не о каких-то дешевых бедах. Доченька, дело в том… Только не подумай, что я не понимаю твоих проблем. Но сейчас у меня для тебя есть чудесная новость. Знаю-знаю, что ты терпеть не можешь всяких неожиданностей. Но иногда встряска бывает полезна. Знаешь, один кардиолог мне говорил, что, вопреки общему мнению, внезапный испуг, нежданное горе, как бы это сказать, только укрепляют сердечную мышцу, делают ее непробиваемой, как у Терминатора. Так что, если тебя порядком огорошить, то некоторое удивление пойдет тебе на пользу – такое удивление, от которого можно свалиться на пол и сломать копчик, такое, которое клеймит нас, как скотину, каленым железом.

И горле у меня встает комок, я не могу больше произнести ни звука.

– Мама, ты слышишь меня? Ты что, бросила трубку?

Я молчу. Уан вырывает у меня трубку. Я сопротивляюсь из последних сил. Нет, я не позволю ему сейчас, после такой пропасти лет, украсть у меня мое дитя. Эту крошку, для которой я была и отцом, и матерью. Мою дочь. Ладно, нашу. Новость должна сообщить ей я, и никто другой. Надо сказать прямо, начистоту: Реглита, маленькая моя, передаю трубку твоему отцу. Уан берет тяжелый черный телефон и говорит хриплым голосом:

– Привет, дочурка, ну что там у тебя? Я твой отец, ясное дело – настоящий. Я» приехал, чтобы повидаться с вами, просто жить без вас не мог. Да, да, после стольких лет. Ты на меня зла не держишь, верно? Конечно, черт-те чего только не успело случиться в жизни, но не будем злиться друг на друга. Повидаемся завтра? Как, прямо сейчас? Где? Разыскать тебя? Сейчас выхожу.

Уан отшвыривает телефон и бросается на улицу, где уже почто рассвело. Я обессиленно падаю на диван, зарываюсь лицом в подушку, пахнущую Перфекто Ратоном, – на ней он привык проводить сиесту. Не в силах сдержаться, я безутешно плачу, душа моя, как набухшая почка гвоздичного дерева, распустила крылышки, готовая вот-вот раскрыться. Я плачу, как не плакала никогда в жизни, слезы льются ручьями, потоками – целый ливень, – как будто мир отторгает меня за мое незаслуженное счастье, пусть и отравленное мрачным предчувствием, потому что человек не в силах вынести столько блаженства сразу, столько легкости, столько правды… растворенной, само собой, в приличной дозе лжи. Как быстро человек забывает все плохое и привыкает к хорошему! Не знаю, сколько времени прошло с тех пор, как ушел Уан, вероятно, довольно много. А я все реву и никак не могу с собой справиться. Но вот снизу доносится настойчивое гудение автомобильного клаксона. Выглянув в окно, я застаю самое великое и волнующее зрелище в моей жизни: Мария Регла с отцом выходят из машины, в обнимку пересекают набережную и машут руками, чтобы я к ним присоединилась. Прежде чем отойти от окна, я ненадолго замираю, завороженная красотой Гаваны, словно сошедшей с почтовой открытки: окаймляющие залив здания похожи на корабли, воздух трепещет, как вуаль, которую колышет солоноватый ветер. В выемках скал мальчишки устроили свои убогие лягушатники – пляжи для черни. В раскаленном сердце города появляются его обитатели – тени на залитых солнцем улицах. Их томит городская суета, их манит морская свежесть, вонь гниющей рыбы, покрытый мхом и водорослями парапет набережной, запах смолы, от которого широко раздуваются ноздри. Какой-то невыразимый внутренний зуд говорит о бестрепетном желании молодых парней уехать отсюда куда подальше, но за ними зорко следит пограничный маяк. Граница – это навевающий влажную тоску океан. Гавану моей молодости скрыли волны. Гавана – нечто обнаженное и кровоточащее, как царапина на колене или зерно, сбросившее оболочку. Но даже такая, болезненная, в пенном гное прибоя, она прекрасна. Прекрасна красотой девочки-подростка, которую отчим отхлестал по щекам. Обольстительна, как разрез на коже, которому кровь придает сходство с глубокой раной разверстых половых губ. Не знаю, почему вдруг все это пришло мне в голову. Будь у меня под рукой карандаш, я бы это записала, чтобы сохранить воспоминание о том, что когда-то показалось мне красивым. В мыслях у нас скрыто много прекрасных слов, потом они куда-то исчезают, и мы не можем задержать их и никогда не сможем вернуть. Там, внизу, меня ждут моя дочь, мой муж, мой город. Чего еще можно ждать от жизни? Чувствуя, что вот-вот описаюсь от волнения, я стремглав сбегаю по лестнице. Они поит, любовной парочкой прижавшись к парапету, голова ее покоится у него на плече. Он – воплощенная нежность – обнимает дочь за талию. Я так волнуюсь перед тем, как перейти набережную – ведь любой грузовик в одно мгновение может превратить меня в отбивную. Но наконец я рядом с ними, двумя моими Любовями, отрекшимися от меня. Мы идет втроем обнявшись, целуясь без удержу. Но при этом настороженные, недоверчивые, как кошки. Словно ожидаем удара когтистой лапы – разлуки, предательства. Присев на парапет спиной к морю, мы смотрим, как город понемногу приходит в чувство, золотисто-влажный, обновленный, словно больной, который долгие годы был в коме, но вот наконец начинает реагировать на свет дрожанием иск и жалуется, что тот режет ему глаза. По мере того, как день растет и вздымается, точно взбитые сливки, вся горечь, какую довелось нам изведать, тоже мало-помалу подступает к горлу.