Это и есть воспоминание.

Порою мужчинам кажется, что они сближаются с женщинами; они ловят их взгляды, они гладят их плечи, они возвращаются с приходом ночи к их телам и ложатся, прильнув к их груди, но они не засыпают по‑настоящему, они всего лишь игрушки мрака, послушные силе того невидимого соития, с коего начался весь род людской и чья тень довлеет над всеми и вся».

– Я не понял ни слова из того, что вы наговорили, – отвечал Клод Желле.

Моум сокрушался, что больше не может рисовать. Ему стоило безумных усилий скомпоновать фронтиспис с изображением женщины, которая плачет, глядя вдаль, на равнину, где пасется крошечная лошадка. Он обещал этот рисунок Анне‑Терезе де Моргена для ее «Книги об учтивости, сладострастии, убийствах и приятных чувствах». Как‑то вечером он сказал Лотарингцу: «Главное в моей жизни сделано. Я впервые ясно увидел две‑три вещи».

Глава XXXIX

Дивертикул, образовавшийся в горле гравера, распух, достиг пищевода и начал давить на легкие, вызывая обильную мокроту и воспаления. Три пневмонии подряд, сопровождаемые бронхитами и сухим слабым кашлем, вконец истощили Моума. Опасаясь, что болезнь скоро унесет его, он составил завещание.

В своей книге Грюнехаген приводит слова Моума, сказанные им в конце жизни: «Когда я кладу перед собою медную пластинку, меня охватывает печаль. Мне больше некогда размышлять над образом или, вернее, держать его перед глазами, чтобы воспроизвести на гравюре. Я творю нечто иное».

Глава XL

Клод Желле уговаривал Моума Гравера позволить вскрыть себе горло, чтобы удалить дивертикул, но тот не соглашался. Однажды, когда Клод Желле привел к нему цирюльника, он выгнал их обоих и велел служанкам пускать в дом только Лотарингца – с условием, что тот будет один. Еще гравер сказал обеим женщинам, что более всего опасается прихода некоего ангельски красивого юноши, который может предъявить эстамп, подписанный его, Моума, именем. По правде сказать, Моум был не столько болен, сколько подавлен. Он решил уехать из Рима, где сожгли самые выразительные и самые прекрасные из его творений. Желле Художник слушал его не прекословя. Он хорошо знал, что довод, выставленный гравером, надуман, что за всеми его резонами, на первый взгляд убедительными, кроется нечто другое. Он уговаривал его сказать правду, однако гравер твердил свое: «Не знаю, отчего у меня в душе более не осталось живых образов. Вот она – правда. Вот она – причина моей скорби».

Однако, что бы Моум ни говорил, Клод сомневался в правдивости его слов.

Следует знать, что улочка, где стоял трехэтажный домик Моума, вела к церкви Уст Истины над Тибром.

Однажды Лотарингец сказал: «Слушайте, приятель, я бы хотел пойти вместе с вами на берег, к церкви, чтобы вы вложили вашу руку в Уста Истины. Любопытно было бы взглянуть, не откусят ли они вам пальцы Божьим соизволением!»

И Клод засмеялся. Но Моум не принял его шутку. Сохраняя серьезность, он объявил, что любое человеческое слово – ложь. И чем прилежнее или яростнее люди отстаивают правду, тем больше они лгут. «А вот вам, друг мой, еще одна истина: даже лжец никогда не лжет до конца».

Глава XLI

В июне месяце 1667 года английский флот был наголову разбит в устье Темзы.[40] 15 декабря в Кёльне подписали мирный договор. 16 декабря в Утрехте Моум Гравер диктует – почти неслышным шепотом – свое второе завещание. Его горло окончательно сдавлено опухолью. Нотариус и Катрин Ван Хонтхорст с трудом ловят его слова, наклонившись над постелью, чуть ли не вплотную к губам больного. С самого лета он ничего не ест. 18‑го числа он делает приписку к завещанию, касающуюся Мари Эдель. Скорее всего именно по этой причине Катрин Ван Хонтхорст и вызвала Мари Эдель. Но он ее не узнает. Только вдруг рисует на поверхности пюре, которое ему поднесли – и от которого он отказывается, – виноградный лист.

И тотчас же следом просит синюю бумагу и мелок.

Снова рисует. Вот что он рисует: у подножия скалы по дороге шагает крестьянин с мотыгою на плече. Крестьянин возвращается с поля. За столом под вязом Остерер и Моум играют в кости. Рядом возятся куры. Маленькая девочка, присев, мочится наземь.

Как ни странно, здесь же, в Утрехте, он рисует на синей бумаге черную галеру на Арно, между мостами Санта Тринита и Алла Карайя. Четверо гребцов затеяли состязание на баграх. По воде плывет труп; рядом, сидя в ялике, плачет молодая женщина.

И вдруг он начинает говорить с мертвой. Произносит имя – Нанни. И шепчет: «Ах, самой сокровенной тайною моих грез было женское тело, неотступно занимавшее мои мысли. Когда‑то женщина ужаснулась при виде моего сожженного лица. И я безвозвратно лишился главного смысла моей жизни. Я сохранил для себя взгляд ее очей, когда она устремляла его ко мне, но она отказалась разделить со мною свою жизнь. Мне пришлось бежать и скитаться на чужбине, и все‑таки в каждом сне, в каждом образе, в каждой волне, в каждом пейзаже я видел частичку той женщины, нечто свойственное лишь ей одной. И я привлек и соблазнил ее в иной ипостаси». Как раз в то время болезнь окончательно затмила его память. Катрин, свояченица покойного Ночного Геррита, пришла к Мари Эдель и рассказала ей, что умирающий ведет речь о какой‑то Нанни. Мари побледнела от гнева. Она вскричала: «За всю мою жизнь я не встретила мужчины, который всецело отдался бы любимой женщине. Каждый из них ищет в женских объятиях той кроткой, приятной, сладостной, жертвенной любви, того мягкого и теплого убежища, что напоминало бы о жизни до рождения и о вскормившей его матери. Умершие женщины всегда стоят рядом. Умершие возлюбленные становятся день ото дня все чище, все выше, а мрак, что их окутывает, – все гуще. То, что было утрачено, остается навеки прекрасным. Любовь – самый подлый из всех обманов, вот как я думаю». Она вошла в комнату, где умирал Моум Гравер, пятидесятилетний старик, обняла его и принялась тихонько укачивать, пока он не испустил дух. Так он скончался у нее на руках. Она не пролила ни слезинки по умершему, но все, кто приходил в дом Катрин, видели скорбь Мари Эдель и знали, что причиной тому не Рождественский пост. Она горевала так, словно ее покинул возлюбленный.

Глава XLII

Два последних сна Моума.

Он подходит к окну. Стекла разделены свинцовыми полосками переплета, одетого серым мхом. Вдали видна бухта. Льет дождь.

У деревянной пристани в устье реки стоят всего четыре шхуны. Одна из них покрашена в голубой цвет. Яркий голубой на темной воде.

Таков первый сон. Сон в красках.

Последний сон – черно‑белый: человек мечтательно созерцает угрюмый фасад Лувра, Нельскую башню, мост и черную воду. Все вокруг объято сном.

Он грызет вафлю.

Глава XLIII

Пока Моум Гравер еще не покинул этот мир, пока он доживал в нем последние свои дни, умирая от голода, память изменила ему, он перестал узнавать лица. Он как‑то странно шарил руками под простыней и беседовал с мухами. К концу жизни Моум Гравер познал великую усталость и смятение рассудка. Его охватывали приступы тоски, сменявшейся долгими часами молчания. Иногда он вдруг испытывал жгучую ненависть к окружающим. Он утверждал, что мухи заговаривают с ним и что это его удивляет. Однажды, когда ему принесли ужин, а он, как всегда, отказался есть, на край миски села муха и присосалась к мясной подливе. Вдруг она спросила:

– Кто ты теперь, человек или призрак?

– Не знаю, – ответил ей Моум. – А ты?

– Да и я не знаю. Но я склонна полагать, что жива, – сказала муха, продолжая сосать подливу.

Моум отстранил вилку, которую ему протянули, и снова заговорил с мухой:

– Мне кажется, я уже приблизился к самому краю прожитой жизни. Меня посещают предки. Я сохранил в сердце своем женщину, которую потерял. Она тоже приходит ко мне. Более того, она обернулась юношей, что бросается на меня с ножом в тени дерева на Авентинском холме. И взгляды всех других преследуют и душат меня, до того мне стыдно. Я – уже не совсем я. Может, это и называется быть призраком.