Как-то поздно вечером дежурная медсестра привела в палату старшую сестру, которую прежде Toy не видел. Они задержались у постели мистера Макдейда. Тот спал с кислородными очками на носу, ежеминутно хватая воздух открытым ртом; в груди у него приглушенно гудели волынки. Пятидесятилетнее непроницаемое лицо старшей сестры под жестко накрахмаленным белоснежным колпаком смотрело со вниманием, проницательно.
— Бедняга Макдейд! Господи, помоги ему! — негромко проговорила она с таким сдержанным состраданием, что к сердцу Toy прихлынула теплая волна, и он не мог отвести от нее восторженного взгляда.
Старшая сестра подошла к изножью его постели и с улыбкой спросила:
— А ты, Дункан, как сегодня себя чувствуешь?
— Спасибо, хорошо, — прошептал он.
— Хочешь чашку какао?
— Спасибо, очень хочу.
— Вы позаботитесь об этом, сестра?
Обе они удалились, а позже дежурная сестра принесла чашку теплого сладкого какао и две розовые таблетки в чайной ложке.
Проснулся Toy ярким солнечным утром: дышалось ему легко; в палате звенели подаваемые сестрами тазики для умывания. В первый раз со дня поступления в больницу Toy почувствовал себя в силах побриться, однако, пощупав отросшую на подбородке щетину, просто освежил лицо и руки и откинулся на подушку, наслаждаясь светом и воздухом. Мистер Кларк выглядел значительно лучше. Его сосредоточенное лицо вновь постарело, правым указательным пальцем он дирижировал невидимым оркестром. Постель мистера Макдейда пустовала: матрац с проволочной сетки был снят. Toy представил себе, как маленькое тело с грудкой голубя увозит невозмутимый молодой человек в черном, который менял кислородные баллоны, но переполнявшее его счастье не давало чувствовать ничего, кроме облегчения. Ему хотелось говорить с людьми, смешить их. Когда сестра принесла завтрак, Toy, едва попробовав, заявил:
— Сестра! Я отказываюсь есть эту овсянку без наркоза!
Toy повторил эту фразу еще раз, громче. Никто к нему не прислушался, поэтому он записал ее в тетрадь для Драммонда и Макалпина и принялся за еду.
Глава 27
Книга Бытия
Косые солнечные лучи играли в граненой стеклянной вазе с первоцветами и крупными колокольчиками на столе мистера Кларка. Toy сидел в кресле, любуясь масляно-желтыми первоцветами на поникших бледно-зеленых стеблях, прозрачными синевато-лиловыми колокольчиками среди темных остроконечных листьев. Он шепнул: «Лиловые, лиловые» — и, произнося это, ощутил губами такую же лиловость, какую видели глаза. Сестра, заправлявшая бывшую постель мистера Макдейда, сказала:
— Веди себя сегодня хорошо, Дункан. У тебя будет новый сосед. Священник.
— Надеюсь, он не болтун.
— О, как раз наоборот. Священникам платят за болтовню.
Она обставила кровать ширмами, и за ними прошел кто-то с чемоданом. Ширмы были убраны, и на постели обнаружился маленький седой мужчина в пижаме; откинувшись на подушку, он принимал группу пожилых дам, пришедших его навестить. В торопливых приглушенных голосах дам звучали ноты утешения; священник улыбался и рассеянно кивал. Когда посетительницы удалились, он вздел на нос очки с серповидными линзами и принялся читать библиотечную книгу.
В тот день после обеда, делая в кровати наброски, Toy услышал:
— Простите, вы художник?
— Нет. Я изучаю искусство.
— Извините. Меня сбила с толку ваша борода. Нельзя ли взглянуть на рисунок? Я люблю цветы.
Toy протянул ему тетрадь:
— Не ахти какой удачный. Чтобы довести его до ума, требуются время и материалы.
Священник поднес тетрадь к носу и, раз или два кивнув, стал листать предыдущие страницы. Toy обеспокоился, но не сильно. Священник обладал свойствами металла: отливающего слабым блеском, полезного, серого, забытого; выговор у него был такой, какой больше всего нравился Toy, — выговор лавочников, школьных учителей, работяг, интересующихся политикой и религией. Священник произнес:
— Цветы у вас красивые, по-настоящему красивые, но — не обижайтесь — прежние рисунки меня немного смутили. Конечно, я вижу, что они очень умны и современны.
— Это не рисунки — так, закорючки. Я был тогда не в форме.
— Сколько времени вы здесь пробыли?
— Полтора месяца.
— Полтора месяца? — с уважением повторил священник. — Долгий срок. Сам я надеюсь ограничиться несколькими днями. Хотят проделать кое-какие исследования и посмотреть на реакцию. Сердце, знаете ли, но ничего серьезного. А скажите, мне вот часто хотелось узнать, отчего человек становится художником. Благодаря врожденному таланту?
— Конечно. Врожденный талант есть у каждого. Все дети тянутся к карандашам и краскам.
— Но не у многих он сохраняется впоследствии. Я, например, ничего бы так не желал, как набросать интересный вид или портрет друга, но под страхом смертной казни не мог бы даже провести прямую линию.
— В наши дни человеку, занимающемуся подобным ремеслом, непросто устроиться с работой, так что от родителей или учителей поощрения не дождешься.
— А ваши родители вас поощряли?
— Нет. В детстве мне разрешалось рисовать, но все же родители хотели для меня обеспеченного будущего. Отец разрешил мне поступить в художественную школу, только когда услышал, что там я смогу устроиться на работу.
— Выходит, у вас точно был врожденный талант!
Toy ненадолго задумался.
— Есть люди, которые упорно над чем-нибудь работают не потому, что получают поощрение, — просто они не знают в жизни других радостей.
— Бог мой, как печально это слышать! Не скажете ли — исключительно чтобы сменить тему, — почему современная живопись так трудна для понимания?
— Поскольку мы в наши дни никому не нужны, приходится изобретать причины для занятия живописью. Искусство сейчас в загоне, допускаю. Но ладно, снимаются же хорошие фильмы. В киноиндустрию вкладывается столько денег, что среди работающих там есть и талантливые люди.
Священник заметил лукаво:
— Я думал, художники работают не ради денег. — Toy молчал. Тогда священник добавил: — Я думал, они корпят у себя на чердаке, пока не умрут с голоду или не сойдут с ума, а потом их работы кто-нибудь откроет и будет продавать за тысячи фунтов.
— Был некогда строительный бум, — оживился Toy. — В Северной Италии. Местные правители и банкиры из трех или четырех городков, размером примерно с Пейсли, стали вкладывать так много денег и забот в украшение общественных зданий, что за каких-нибудь сто лет взрастили половину из всех крупнейших живописцев Европы. Нет-нет, эти власть имущие вовсе не были альтруистами. Но они знали, что есть лишь один способ побеждать на выборах и оставаться популярными: нужно отдавать свои излишки ближним в виде красивых улиц, административных зданий, башен и соборов. И города эти обрели красоту и славу, и все с тех пор туда стремятся. Но в наше время власть имущие не живут больше среди людей, на них работающих. Избыток средств они вкладывают в научные исследования. Общественные здания имеют строго функциональный облик, города становятся все безобразней, лучшие картины выглядят как крик боли. Не удивительно! Те немногие, кто их покупает, относятся к ним как к алмазам или редким почтовым маркам — для них это не облагаемые налогом накопления.
Голос Toy зазвенел, и он поспешно отпил воды из стакана. Священник сказал:
— Не примите меня за коммуниста, но, думаю, в России…
— В России, — выкрикнул Toy, — правящий класс закоснел больше нашего, так что, если западному искусству дозволено быть истеричным, восточному разрешена только скука! Не удивительно! Мощное, чарующее, гармоничное искусство рождалось лишь в маленьких республиках — республиках, где народ и власть имущие встречались на общих собраниях и общих…
Он отчаянно закашлялся.
— Хорошо, хорошо, — успокоительно кивнул священник. — Мне теперь будет о чем подумать.