Изменить стиль страницы

Она так радовалась, когда церковная дверь за ними закрывалась и они вдвоем становились хозяевами этого огромного, тусклого и гулкого пространства. Она наблюдала, как он зажигает свечи на органе, и ждала, когда польются мелодии, потом она спешила все обежать и исследовать, как большеглазый котенок, резвящийся в темноте. Над полом сплетались веревки, свисавшие с колоколов звонницы, и Урсула всегда тянулась к этим красно-белым или сине-белым веревочным петлям, но они были слишком высоко.

Иногда за ней являлась мать. Ребенка тогда охватывало негодование. Девочку до глубины души возмущала безосновательная и непререкаемая властность матери. Ей хотелось утвердиться как самостоятельная личность.

Однако случалось, и отец неожиданно и жестоко поражал ее. Он позволял ей играть в церкви, и она рыскала, копошилась среди церковных скамеечек и сборников псалмов под вздохи органа, как пчела в чашечке цветка. Так продолжалось несколько недель. После чего женщина, прибиравшая в церкви, не выдержала и имела наглость в один прекрасный день напуститься на Брэнгуэна, яростно, словно гарпия. Под таким напором он сник, но ему хотелось сломать этой ведьме шею.

Вместо этого он принес свое раздражение домой и обратил его на Урсулу.

— Ну что за бесконечные обезьяньи проказы, неужели ты не можешь быть в церкви без того, чтобы перевернуть все вверх дном?

Голос его был вкрадчивым и в то же время суровым, безразличным. Ребенок съежился, по-детски удрученный и страшно испуганный. Что это, что такого ужасного она сделала?

Мать повернулась, спокойная и с самообладанием, почти царственным, спросила:

— Так что же она сделала?

— Что сделала? Да то, что больше в церковь она не пойдет, чтобы там сорить и все разорять!

— Что же она разорила? Этого он не знал.

— Да миссис Уилкинсон только что набросилась на меня с целым списком того, что она наделала!

Урсула прямо сникла от этого сердитого и пренебрежительного «она».

— Так пришли миссис Уилкинсон с ее списком сюда, ко мне, — сказала Анна. — Я должна услышать все собственными ушами. А возмутило тебя, — продолжала она, — вовсе не то, что ребенок напроказил, а то, как старуха говорила с тобой. Но поставить ее на место, когда она распоясалась, тебе смелости не хватает, вот ты и приходишь домой злой как черт.

Он молчал. Урсула знала, что он не прав. По законам внешнего, главного мира. Он был не прав. Холодным разумом ребенок уже успел познать безличие этого мира. И в нем, как он понимал, правда была на стороне матери. Но сердцем Урсула упорно тянулась к отцу и желала, чтобы прав оказался он, прав по законам темного и чувственного своего мира. Но он был зол и ходил мрачнее тучи, опять погрузившись в зверское свое безмолвие.

Девочка бегала повсюду, полная жизни, проказливая, но тихая, сосредоточенная. Многого она не замечала, не замечала перемен, подспудных и постепенных изменений. То в траве она находила маргаритки, в другой раз землю густо застилали белые лепестки, осыпавшиеся с яблонь, и она с восторгом бегала по этому восхитительному ковру. А потом птицы начинали клевать вишни на деревьях, и отец срывал вишни, бросая их на землю. А луга наполнялись сеном.

Она не помнила прошлого, не думала о будущем, каждый день был полон новых вещей, но вещей внешних. Она всегда оставалась самой собой, внешний же мир был полон случайностей. Даже мать виделась ей случайностью — чем-то, что случайно задержалось.

Постоянное место в детском сознании сохранял один отец. Когда он возвращался, ей смутно помнился его уход, когда уходил — она припоминала, что следует ждать его возвращения. В отличие от этого, мать, возвращавшаяся после ухода, обладала лишь сиюминутным присутствием, никак не связанным с прошлым уходом.

Возвращение отца, уход отца — только эти события оставались в памяти ребенка. Когда он приходил, в душе ее что-то пробуждалось, просыпались какие-то непонятные желания. Она всегда знала, когда он не в духе, раздражен или устал, тогда ей было не по себе и она не могла найти себе места.

Когда отец был дома, ребенок был доволен, ему было тепло, как на солнечном припеке. Он уходил, и девочка становилась рассеянной, забывчивой. Он бранил ее, и она нередко больше жалела его, чем себя. Он был ее опорой, ею, более сильной ею.

Урсуле было три года, когда у нее появилась еще одна сестричка. С тех пор сестры много времени проводили вместе. Гудрун была тихим ребенком, способным часами играть в одиночестве, погруженная в свои фантазии. Она была русоголовой и белокожей, странно уравновешенная, почти безучастная. Но воля ее была неукротимой — решив, она уже не отступала. С самого начала она признала главенство Урсулы, которая верховодила. Но и она была натурой своеобразной и жила в собственном мире, поэтому наблюдать их вместе было любопытно и немного странно. Они были похожи на двух зверьков, которые могут играть вместе, на самом деле не обращая друг на друга внимания. Гудрун была любимицей матери, если не считать маленькую, потому что в маленьких Анна всегда души не чаяла.

Груз ответственности за стольких зависящих от него людей тяжело давил на юношу. У него была его работа, которую лишь усилием воли он заставлял себя выполнять; он сохранил и свою бесплодную страсть к церкви, он был отцом троих детей. А помимо прочего, здоровье его оставляло желать лучшего. Поэтому он ходил изможденный и вечно раздраженный, чем немало докучал домашним. Ему советовали тогда заняться резьбой или пойти в церковь.

Между ним и маленькой Урсулой возникла странная связь. Они чувствовали друг друга. Он знал, что ребенок всегда на его стороне. Но внутренне он не очень это ценил. Она всегда за него. Он считал это само собой разумеющимся. И все же она являлась основой его жизни, всегда, даже когда, будучи совсем крошкой, она служила ее опорой и согласием.

Анна продолжала страстно отдаваться материнству — вечно занятая, часто обеспокоенная, но всегда сдерживающая свои материнские чувства. Она словно упивалась своей безудержной плодовитостью, освещавшей ее жизнь тропическим солнцем. Она была свежей и румяной, с глазами, полными густой и загадочной темноты, ее русые волосы свободно ниспадали на уши. Во всем ее облике чувствовалось довольство. Ни ответственность, ни сознание долга ее не тревожили. А жизнь внешняя, жизнь вне дома, строго говоря, для нее не существовала.

Вот почему, в двадцать шесть лет став отцом четверых детей, женатым на женщине, жившей своей укромной жизнью, как прекраснейший полевой цветок, он почувствовал, как груз ответственности пригибает его к земле, тяготит его! И тогда его дочка Урсула особенно потянулась к нему. Она старалась быть с ним даже когда детей стало четверо и он был раздражен, криклив и мучил всех в доме. Она страдала «от этих криков, но почему-то не считала его виновником. Ей хотелось, чтобы скандал прекратился и связь их возобновилась. Когда он ругался и был несносен, ребенок, как эхо, отзывался на каждый вопль несытой его души, слепо внимая ему. Ее сердце следовало за ним, как будто привязанное невидимой нитью, привязанное любовью, которой он не мог ее одарить. Ее сердце упорно следовали за ним, привязанное собственной своей любовью.

Но в ней жило смутное детское понимание своей недостаточности, малости, сокрушительное чувство своей малой для него значимости. Она бессильна, она ничего не может, а того, что может, ему мало. Она не способна стать важной частью его жизни. Понимание этого убивало ее с первых лет.

И все-таки она обращалась в его сторону, как трепещущая стрелка компаса. Вся ее жизнь направлялась чувствами к нему, была откликом на его существование. И она ополчалась против матери.

Отец был рассветом, к которому пробуждалась душа. Но для него она могла значить не больше, чем другие дети, чем Гудрун, Тереза и Кэтрин, и смешиваться в его сознании с цветами, насекомыми, игрушками, предметами, которые окружали ее и занимали, неотделимые от собственного ее существования. Но отец был ей несравнимо ближе. Объятия его рук, мощь и твердость его груди пробуждали ее, пробуждали почти болезненно, вырывая из временной неосознанности детства. Удивленно раскрыв невидящие глаза, она пробудилась, еще не научившись видеть. Пробудилась слишком рано. Слишком рано донесся до нее зов, еще младенцем на руках у отца, крепко прижимавшего ее к груди, услышало ее дремлющее сердце этот зов и пробудилось от биения его большого сердца, от объятий его рук к любви и воплощенности, неустанно устремляясь к ним, как устремляется к северу стрелка магнита. Отклик ее, смутный, неосознанный, пробивался к жизни.