Изменить стиль страницы

Именно этой уничижительной бесчувственности в нем она не могла выносить, бесчувственности слепой, безобразной. Сознание его замкнуто в себе. Как противоестественно сидеть напротив этого человека, замкнувшегося в злобном противостоянии! Ничто не может его тронуть — он осознает лишь себя.

По лицу ее текли слезы. Что-то встревожило его, и он поднял на нее глаза — посмотрел твердым, полным ненависти взглядом глаз блестящих и неподвижных, как у хищной птицы.

— Почему ты плачешь? — послышался скрипучий голос. Она содрогнулась всем нутром. Но прекратить плакать не смогла.

— Почему ты плачешь? — раздалось опять точно таким же скрипучим голосом. Ответом была лишь тишина, в которой слышалось всхлипыванье.

Глаза его заблестели словно некой злобной мыслью. Она отпрянула, на секунду потеряв зрение. Она была как подбитая птица. Она стала беспомощной. Она из другого теста, чем он, и нет у нее от него защиты.

Опять он одолевает ее, а она так слаба, что сдается.

Он поднялся и охваченный злобой вышел из дома. Злоба мучила его, билась в нем, сокрушая его. Но пока он работал в сгущавшемся мраке, злоба его оставила. А потом он вдруг увидел, что ей больно. До этого он видел ее лишь торжествующей. Внезапно сердце его исполнилось сочувствия к ней. Он опять ожил, ощутил муку страдания. Он не мог вспоминать ее слезы — это было невыносимо. Хотелось пойти к ней и выплеснуть перед ней всю кровь своего сердца. Хотелось отдать ей все — кровь, жизнь, все без остатка передать, влить в нее. Он сгорал от страстного желания предложить ей всего себя, целиком.

Взошла вечерняя звезда, приведя с собой ночь. Она не зажигала лампу. Сердце его сжигали боль и печаль. Ему до дрожи хотелось пойти к ней.

И наконец он это сделал — пошел, неуверенно сгибаясь под ношей жертвенности Жестокость покинула его, тело вновь стало чутким и чуть трепетным. Рука его, прикрывавшая дверь, была странно пугливой. Он задвинул засов чуть ли не с нежностью.

В кухне горел только один очаг, а ее он не видел. Его сотрясал страх, что она ушла — а куда, неизвестно. Трепеща от страха, он прошел в гостиную, к подножью лестницы.

— Анна! — позвал он.

Ответа не было. Он поднялся по лестнице, страшась этой пустоты — ужасной пустоты, от которой в сердце гулко стучало безумие… Он распахнул дверь в спальню, и в сердце вспыхнула уверенность, что она ушла, что он остался один.

Но он увидел ее на кровати — она лежала тихо, спиной к нему. Подойдя, он положил руку ей на плечо — ласково, неуверенно, с огромным страхом, в порыве самоотвержения. Она не пошевелилась. Он ждал. Руке, касавшейся ее плеча, было больно, словно Анна заламывала ее. В голове мутилось от боли. Затем, по движению ее плеча под его рукой, он понял, что она плачет, изо всех сил сдерживаясь, чтобы он не заметил ее слез. Он ждал. Напряжение не ослабевало — может быть, и не плачет она вовсе, — и вдруг разрешилось судорожным всхлипом. И сердце его охватили любовь и мучительное сострадание. Встав коленями на кровать, осторожно, чтобы запачканные грязью ботинки не касались постели, он обнял ее, успокаивая. Рыдания, копившиеся в ней, хлынули наружу, и она горько зарыдала. Но она не обращалась к нему. Она все еще сторонилась его.

Он прижимал ее к груди, а она рыдала, отодвигаясь, и все его тело, прижатое к ней, дрожало от сочувствия.

— Не плачь, не плачь, — приговаривал он, произнося это древнее и простое заклинание. В сердце его был покой, оно замерло теперь в невинности любви.

Она все рыдала, не обращая внимания на него, на то, что он ее обнимает. Губы ее пересохли.

— Не плачь, любовь моя, — сказал он по-прежнему рассеянно. Сердце его горело, как факел, и мучительно ныло в груди. Он не мог больше выносить безотрадности ее плача. Он успокоил бы ее даже ценой собственной крови. Он услышал, как пробили часы на церкви, звук этот болезненно отозвался в нем, и он ждал, когда он прекратится. Потом опять стало тихо.

— Любовь моя, — сказал он, наклонившись, чтобы коснуться губами ее мокрого лица. Он страшился этого прикосновения. Какое мокрое у нее лицо! Он дрожал всем телом, сжимая ее в объятиях. Он любил ее так, что, казалось, сердце и вены его сейчас лопнут, затопив ее горячей целительной кровью. Он знал, что его кровь исцелит ее и восстановит ее силы.

Наконец она стала успокаиваться. И он возблагодарил милосердного Господа, что наконец она стала успокаиваться. Голова его чуть кружилась и горела. Но он дрожащими руками все сжимал ее в своих объятиях. Кровь словно билась в нем, захватывая и ее своим мощным порывом.

А потом, приблизившись, она приникла к нему. Его руки и ноги, все его тело, воспламенившись, вспыхнули во взметнувшихся вверх огненных языках. Она прижималась к нему, липла к его телу. Пламя поглотило его, он обнимал ее огненными мышцами. Поцелует ли она его? Он приблизил к ней рот. И ее рот, влажный и мягкий, принял его. Он думал, что вены его лопнут в мучительной благодарности, сердце его было благодарно до безумия, он готов был до капли излиться в благодарности.

Когда они пришли в себя, крутом было очень темно. Пролетело целых два часа. Они лежали рядом, неподвижные, теплые, слабые, будто только что появившиеся на свет. А тишина стояла такая, будто на свет они еще не появились. И в ней раздавался лишь счастливый, после всех страданий, плач его сердца. Он так ничего и не понял, но он уступил, сдался. Понимание так и не пришло. Было лишь приятие, капитуляция и трепетное чудо завершения.

На следующее утро, когда они проснулись, кругом был снег. Он удивился странной белесости воздуха и его необычному запаху. На траве и на оконном карнизе лежал снег, придавивший черные лохматые ветви тисов, покрывший могильные плиты на кладбище возле церкви.

Вскоре снег опять пошел, и они заперлись в доме. Он был рад этой их безопасности в мглистой тишине, недоступной мирской суете, недоступной времени.

Снегопад продолжался несколько дней. В воскресенье они пошли в церковь. Пройдя по саду, где они оставили на снегу ровный ряд следов, и перебравшись через ограду, где на снежном покрове отпечаталась его рука, они испещрили следами кладбище. В течение трех дней любовь их была совершенна и неуязвима.

В церкви было мало народу, и ей это нравилось. Она не слишком любила церковь. Но, не подвергая сомнению ее догматы, она по привычке и по обычаю усердно посещала утренние службы. Но подъема при этом она больше не испытывала. В тот день, однако, необычность снега и счастливое любовное завершение принесли ей радостное ожидание. Она опять прикасалась к вечности.

После женской школы, где она так хотела стать настоящей леди, она привыкла истово исполнять магический ритуал, внимательно выслушивать проповедь, всегда пробуя извлечь из нее урок. Некоторое время это ей очень помогало. Священник учил ее различать праведный путь в том или этом. И она чувствовала, что высшее ее предназначение — исполнять его предписания.

Но ей это быстро приелось. Вскоре стремление к праведности ей наскучило. Душа ее взыскала чего-то иного, ежели простое желание поступать как должно, прилагая к этому максимум усилий. Нет, ей требовалось не просто исполнять то, что было заранее определено как ее долг, все это являлось долгом общественным и мало затрагивало её личность. В церкви без конца говорили о ее душе, но не умели увлечь ее и пробудить. Пока что душа ее оставалась незатронутой.

И поэтому, несмотря на теплые чувства, которые она питала к местному викарию мистеру Ловерсиду, привычную нежность, вызываемую в ней коссетхейской церковью, и желание помочь этой церкви, защитить ее, церковь мало что значила в ее жизни.

Она испытывала бессознательную неудовлетворенность. Но если мужа ее воодушевляла самая мысль о церкви, она стала испытывать враждебность к церковной фальши, начала ненавидеть ее за неспособность хоть как-то преобразовать ее душу. Церковь призывала ее к праведности — прекрасно, у нее и в мыслях нет противиться этому требованию. Церковь рассуждала о ее душе, о благоденствии человечества так, словно спасение души зависит от ее стараний принести благоденствие человечеству, и значит, от добра и праведности.