Изменить стиль страницы

Но пора было возвращаться домой. Лучше будет поехать поездом. Все это время на дне души неизменно саднила рана, но боль была настолько неизменной, что о ней можно было и забыть. Он сел на поезд, направлявшийся в Илкестон.

В десять часов он взбирался на холм в Коссетее, прижимая к себе книгу в мягкой обложке — книгу о соборе в Бамберге. Мысль об Анне еще не появлялась, во всяком случае, не появлялась отчетливо. Темная указка, упираясь в саднящую рану, заставляла его забыть об Анне.

Когда он ушел из дома, Анна ощутила укоры совести. Она поспешила приготовить чай, надеясь, что он вернется. Она и тосты поджарила и обо всем позаботилась. А он не пришел. Она плакала от обиды, от разочарования. Почему он ушел? Почему сейчас не возвращается? Почему возникли это противостояние, эта ссора? Ведь она любит его, любит, почему же он не может быть к ней добрее, великодушнее?

Она расстроенно ждала, а потом ожесточилась. Она прогнала от себя мысли о нем, подумав с негодованием о том, какое он имел право мешать ее рукоделию. И разве он вправе вообще ей мешать? Она этого не допустит. Она — это она, а он для нее посторонний.

И все же ее сотрясала боязливая дрожь. Вдруг он бросил ее? Она сидела, перебирая страхи и горести, пока не стала плакать от жалости к себе. Она не знала, что станет делать, если он ее бросит или ополчится против нее. От одной мысли пробирал холод, и она каменела, жалкая, несчастная. И все больше укреплялась в неприятии его, чужака, постороннего, человека, желавшего навязать ей свою волю. Полно, она ли это? Как это возможно, чтобы кто-то, такой отличный от нее, получил над ней власть? Она знала свою неизменность, непоколебимость и не боялась за свою личность. Боялась же она всего того, что не было ее личностью. Оно сгущалось вокруг, давило, вторгалось в нее, воплощенное в муже, весь этот необъятный, шумный, чуждый мир, который не был ею, ее личностью. И, хорошо вооруженный, он мог разить ее с разных сторон.

Войдя в дом, он преисполнился жгучей и светлой жалостью и нежностью, увидев, какая она растерянная, одинокая, юная. Она так пугливо подняла на него глаза. Удивилась его сияющему лицу, ясности и красоте его жестов, какой-то его просветленности. И, изумленная, она ощутила приступ страха, стыд за себя пронзил ее всю.

Оба ждали, что скажет другой.

— Хочешь съесть что-нибудь? — спросила она.

— Я сам возьму, — ответил он, не желая, чтобы она ему подавала. Но она принесла еды, и ему было приятно, что она это сделала. Он снова был хозяином в доме и мог радоваться этому.

— Я ездил в Ноттингем, — кротко сообщил он.

— К матери? — спросила она, на секунду вспыхнув презрением.

— Нет, домой я не заезжал.

— Кого же ты хотел повидать?

— Да никого.

— Тогда зачем было ездить в Ноттингем?

— Захотел и съездил.

Он начал злиться, что опять она ему противоречит в минуты такой его светлой радости.

— С кем же ты там виделся?

— Ни с кем. А с кем я должен был там видеться?

— Ты не встречался там со знакомыми?

— Нет, не встречался, — раздраженно отвечал он. Она поверила ему и угомонилась.

— Я вот книгу купил, — сказал он, передавая ей искупительный том.

Она лениво стала глядеть картинки. Прекрасные, целомудренные женщины, чистые складки их одежд. Сердце пробрало холодом. Зачем они ему?

Он сидел, ждал, что она скажет.

Она склонилась над книгой.

— Ну, разве не прелесть? — произнес он взволнованным и счастливым голосом. Кровь вспыхнула в ней, но глаз она не подняла.

— Правда, — сказала она. Невольно он увлекал за собой и ее — странный, манящий, имеющий над ней непонятную власть.

Приблизившись к ней вплотную, он осторожно коснулся ее. Сердце встрепенулось, откликнувшись на это со страстью, бурной и сокрушительной. Но она все еще противилась этой страсти. Ведь откликнуться — значило предаться неведомому, вечно незнакомому, она же так рьяно цеплялась за свою такую знакомую личность. Но забурлившее половодье подхватило и унесло ее.

Они опять самозабвенно предались любви, восторгам страсти во всей их полноте.

— Правда, сейчас это лучше, чем всегда? — допытывалась она, сияя, как только что распустившийся цветок, словно росой, окропленная слезами.

Он крепче обнял ее — отстраненный, рассеянный.

— С каждым разом все лучше, все прекраснее, — торжественно объявила она голосом по-детски счастливым, все еще помня былой свой страх и не освободившись от него полностью.

Так это и шло постоянно — периоды любви и вражды сменяли друг друга. Наступал день, когда, казалось, все обрушилось, жизнь пошла под откос, все потеряно, кончено. А наутро все вновь становилось прекрасным, прекрасным без изъяна. То ей казалось, что ее сводит с ума его присутствие, и даже звук, с которым он глотал пищу, бесил ее. А на следующий день он появлялся в комнате, и она радовалась — и он опять был ее солнцем, луной и всеми звездами небосклона.

И все же ее тревожила эта неустойчивость, зыбкость. Приход счастливых часов не затмевал мысли о том, что часы эти пройдут. Она чувствовала беспокойство. Уверенности, твердой внутренней уверенности в постоянстве любви — вот что ей было нужно. А этого не было. И она знала, что не сможет это получить.

Но, тем не менее, мир этот был чудесен, и чаще она блуждала, теряясь в чудесных дебрях этого мира. Даже великие ее горести, и те казались ей чудесными.

Она могла бы быть очень, очень счастливой. И она хотела быть счастливой, негодуя на него, когда он делал ее несчастной. Тогда она была в состоянии убить его, отторгнуть. Долгое время она с нетерпением ждала часа, когда он отправится на службу. Поток ее жизни, словно закупоренный им, тогда вырывался наружу, освобождая ее. И она освобождалась и радовалась этому. Все ее радовало. Скатав ковер, она бежала вытряхнуть его в сад. В полях лоскутами лежал снег, воздух был легким. Она слышала, как гомонят утки на пруду, видела, как они шагают вперевалку, как плывут по водной глади — важно, словно отправляясь на завоевание мира. Она наблюдала за озорными необъезженными жеребятами, один из которых был с выстриженным брюхом, так что казалось, что он в жилете и длинных чулочках из коричневого меха. Зимним утром жеребята стояли у кладбищенской ограды и словно целовались. Все радовало ее, когда он уходил, и не было причины и препоны тому, чтобы мир вокруг и она сама не слились воедино.

Она с радостью и энергией предавалась любым занятиям. Особенно нравилось ей вешать белье на крепком ветру, овевающем округлость холма, рвущем мокрое белье из рук и потом хлопающем им на веревке. Смеясь, она боролась с ветром, иногда сердясь. Но и одиночество в такие дни ей было по сердцу.

А потом вечером он являлся домой, и она насупливала брови из-за нескончаемого соперничества между ними. И когда он возникал в дверях, в сердце ее происходила перемена. Оно ожесточалось. И смех, и дневная энергия покидали ее. Она каменела.

Бессознательно они вели странную войну. И при этом они любили друг друга, страсть не оставляла их. И тратилась она в этой их войне. И подспудная яростная, безымянная битва все шла и шла. Всё пылало вокруг, мир обнажался, сбрасывая одежды и представая в ужасе первозданной наготы.

По воскресеньям он странным образом словно завораживал ее. По-своему ей это даже нравилось. Она становилась каким-то его подобием. По будням небо и поля заливало сияние, маленькая церковь перешептывалась с деревенскими домиками в утреннем воздухе. Но воскресным днем он оставался дома, на землю спускался густой сумрак, и церковь тогда словно насыщалась тенью, замыкалась в огромную необъятную вселенную, горевшую рубиново-красным и синим цветами, наполненную молитвенным шепотом. И когда открывались двери и она выходила оттуда на свет, она вступала в обновленный и возрожденный мир, и только сердце хранило память о темном сумраке и страсти.

Если, как это часто бывало, она в воскресенье отправлялась в Марш выпить чаю, она вновь окуналась в утерянный мир, где царила легкость, не ведавшая ни мрака, ни этих выплывающих из темноты витражей, ни молитвенного экстаза. Муж отступал на задний план, и она вновь была с отцом, свежим и свободным, как дневной свет. Муж, все это напряжение, эта темнота отступали. Она оставляла это, забывая его ради отца.