Изменить стиль страницы

— Ну, а что обветшало-то?

— Да многие люди — близкие, с которыми общаешься, которые общаются с тобой. Всех их жизнь обломала. Вот и приходится шагать одному, и шагаешь, пускай и на погибель. Да и тогда никого не будет рядом.

Том Брэнгуэн раздумывал над сказанным.

— Похоже, тебя не обламывали, — сказал он.

— Нет. Ни разу, — гордо отвечал Альфред.

И Том почувствовал, что старший брат смотрит на него с легким презрением. И он поморщился под гнетом этого презрения.

— Каждый идет своим путем, — упрямо сказал он. — Может, только у собак иначе. А те, кто не умеет брать то, что дают, и отдавать то, что взято, должны идти в одиночку или завести собаку, чтоб бежала за ними.

— Можно и без собаки обойтись, — сказал брат.

И вновь Том Брэнгуэн стушевался, решив, что брат — не ему чета. Но коли так — что поделаешь. Может, и лучше шагать одному, да только не по нем это.

Они шли полем, где округлость холма обдувал легкий и пронзительно свежий ветерок, шли под звездами. Перейдя по ступенькам через ограду, они очутились возле дома Анны. Огни были погашены, только через шторы нижних комнат и спальни наверху пробивался отсвет камина.

— Лучше оставим их в покое, — сказал Альфред Брэнгуэн.

— Нет, нет, — запротестовал Том, — споем им в последний раз.

И через четверть часа одиннадцать изрядно подвыпивших мужчин тихонько перелезли через ограду под сень тисовых деревьев в саду под окнами, где через шторы горел отсвет камина. И раздались пронзительные звуки — две скрипки и флейта-пикколо так и взвыли в морозном воздухе.

«Вольготно стаду на лугу», — нестройно затянули мужские голоса.

Когда раздалась музыка, Анна Брэнгуэн вздрогнула, прислушалась. Она даже испугалась.

— Да это гимны поют, — шепнул муж.

Она напряженно внимала пению, сердце ее колотилось от непонятного страха. Она слушала и никак не могла успокоиться.

— Это папа, — негромко сказала она. И они стали молча слушать.

— И мой отец тоже, — сказал он.

Она слушала, но уже увереннее. Она уютно устроилась в постели, лежа в его объятиях. Он крепко обнимал, целовал ее. Пение шло через пень-колоду, но мужчины очень старались, забыв обо всем, кроме скрипок и их мелодии. Огонь в камине освещал темноту спальни. Анна слышала, как истово поет отец.

— Ну что за глупость! — прошептала она.

И они прижались еще крепче друг к другу, еще теснее, и сердца их бились друг для друга И хоть гимн и продолжал звучать, они больше его не слышали.

Глава VI

Анна Victrix

После свадьбы Уилл Брэнгуэн взял отпуск на несколько недель, чтобы они вдвоем могли хорошенько распорядиться медовым месяцем и провести его дома, как должно.

Дни шли за днями, а ему все казалось, что небеса разверзлись и упали на землю и они с женой сидят среди руин в мире абсолютно новом, где прочие обитатели погибли под обломками, а они единственные, кто, по счастью, выжил, и могут делать что им заблагорассудится. Поначалу его преследовало чувство вины за такое самопопустительство. Разве нет у него никаких обязанностей, разве долг не призывает его, а он не откликается?

Но вечерами все было прекрасно — стоило только запереть двери, и их обнимала тьма. Они оставались единственными обитателями видимого мира, всех прочих поглощал океан тьмы. А оставшись одни в мире, они были сами себе хозяева и могли радоваться и с божественной беззастенчивостью творить что хотят.

Но утром, когда мимо громыхали повозки, и дети шумели на дороге, и разносчики выкликали свой товар, и часы на церкви били одиннадцать, а они еще не вставали, и даже завтрак не мог их поднять, его одолевало чувство вины, словно он совершал некое преступление, не вставая и не занимаясь делом.

— О каком деле ты говоришь? — спрашивала она. — Разве есть какое-то дело? Встанешь и будешь просто слоняться.

Но и слоняться — занятие все же более почтенное. По крайней мере, тогда ты в ладах с окружающим миром. А вот лежа тихо-мирно, когда дневной свет тускло пробивается сквозь задернутые шторы, ты отрезан от мира, замкнут в молчаливом его отрицании. И это его тревожило.

И все же так сладостно и приятно лежать, предаваясь сумбурной болтовне с женой. Сладостнее даже, чем солнечный свет, и не столь мимолетно. Часы на церкви действуют на нервы своими бесконечными ударами, словно удары следуют беспрерывно, а вслед за одним часом сразу наступает другой, Анна гладит его лицо кончиками пальцев, беззаботная, счастливая, и ему так нравятся эти прикосновения.

Но на душе было муторно, и он был как неприкаянный. Так внезапно была отринута, кончилась вся прежняя жизнь. Еще вчера он был холост и жил в ладах с миром. А сегодня он живет с женой, а мира словно и нет, словно брошены они, как семя, в темноту. Внезапно, как каштан, выпавший из кожуры, он лежит голый, глянцево поблескивая на рыхлом лоне земли, а твердая оболочка — знания, опыт — теперь ни к чему. В этом убеждают и крики разносчиков, и грохот повозок, и гомон детей. Все это ненужная шелуха. Внутри, в мягком сумраке и тишине спальни — голая суть, и она трепещет, молча, живо, вбирая в себя всю реальность. В спальне царило великое постоянство, сгустилась вечная суть жизни. Лишь издали, с далекой кромки бытия, слышались хаотичные звуки разрушения. Здесь же, в центре, была неподвижная, замкнутая в себе ось колеса. Здесь была уравновешенная, ненарушаемая тишина, безвременье, вечно одно и то же, неизбывное, неистощимое, неизменное.

И лежа так, тесно прижавшись, замкнуто, недоступно времени и переменам, они ощущали себя в центре вселенной, осью медленно вращающегося колеса пространства, вне жизненной сумятицы, этого стремительного мельтешения, глубоко-глубоко внутри, в центре бытия, среди сияния вечности, среди благословенной тишины: здесь неизменная ось всякого движения, непробудный сон всякого бодрствования. Здесь обрели они себя и покоятся сейчас в объятиях друг друга, наслаждаясь минутным пребыванием в сердце вечности, оставив время реветь в отдалении, вдали от них, где-то на кромке.

Потом постепенно они стали удаляться от абсолютной сути, спускаясь по кругам радости, хвалы и счастья все дальше, к шуму и суете конфликтов. Но сердца их сохраняли свет и, смягченные внутренней сутью, ощущали неизменную радость.

Постепенно они пробуждались, шум снаружи становился слышнее, явственнее. Они слышали его и откликались на зов. Они считали удары колокола. И насчитав полдень, они начинали понимать, что в мире полдень и для них он наступил тоже.

Она понимала, что проголодалась, В жизни она не была еще так голодна. Но даже и это не могло заставить ее стряхнуть оцепенение. Словно издалека она слышала собственные слова: «Я умираю от голода». Но при этом она лежала тихо, уединенно, мирно, и слова так и не были произнесены. Прошло еще некоторое время.

А потом, совершенно спокойная и даже немного удивленная, она перенеслась в настоящее и сказала:

— Я умираю от голода.

— Я тоже, — сказал он спокойно, как о чем-то совершенно незначащем. И они опять погрузились в теплую золотистую тишину. А минуты за окном текли и текли незаметно.

Потом вдруг она зашевелилась на его груди.

— Милый, я умираю от голода, — сказала она.

Но двигаться ему очень не хотелось.

— Мы сейчас встанем, — сказал он, продолжая лежать неподвижно.

И она опять спрятала голову у него на груди. И они замерли в тишине, в ожидании. Как сквозь сон он услышал бой часов. Она и этого не слышала.

— Так встань же, — наконец шепнула она, — и принеси мне что-нибудь поесть.

— Хорошо, — сказал он; он обнял ее, и она прижалась к нему лицом. Они и сами были слегка удивлены, что не двигаются. Шуршанье минут за окном стало слышнее.

— Тогда дай мне встать, — сказал он.

Она оторвалась от него, подняв голову, расслабив руки. Слегка отстранившись, он вышел из постели, потянулся за одеждой.

Она простерла к нему руки.

— Ты такой милый, — сказала она, и он вернулся к ней еще на секунду-другую.