Взлетело в воздух удивленное своей смертью тело, медленно перевернулось вверх тонкими мальчишескими ногами, беззащитно торчащими из сгормошившихся штанин, пролетело плавной дугой по воздуху, словно играя, словно на бату­те. И с ужасной мясной мягкостью ударилось прямо грудью о расширенное бетонное осно­вание стоящего на обочине шос­се фонаря. И замерло, обернувшись вокруг него по­датливой неподвижной дугой, словно кто‑то бросил со всего маху раз­мятую и разо­гретую в невидимых руках плитку живого пластилина на ствол тонкого дерева…

«Вольво», рванувшись еще быстрее, ушла вперед к Москве. Номер я не успел разглядеть, хоть и присматривался (поздно уже было, когда взгляд перевел). А ря­дом с телом остановился обшарпанный «Запорожец», выскочили из него два обеспо­коенных невзрачных мужика, подняли парня и полубегом понесли его укладывать на заднее сиденье, неудобно за­тискивая уже почти выросшее тело в тесную кабину…

Автобус я ждать не стал, даже не вспомнил про него, пошел домой, на «Южный», пешком по морозному воздуху через речку, мимо церкви; зубы у меня сцепились, иду изо всех сил, чем быстрее, тем легче… Пришел, позвонил в дверь, Роза открывает, а у меня вдруг слезы из глаз двумя ручьями нелепых и странных брызг, и хрип какой‑то из горла, а я сам и не могу поделать ничего, только затыкаю эти слезы руками, но не помогает.

Роза как увидела, помертвела вся: «Что? ЧТО С ВАСЬКОЙ?!!» ― а я и ответить ни­чего не могу, только промычал что‑то, крутя головой, мол, ничего с ним, не волнуйся; в ванную заскочил, а хрен его разберет, не могу заткнуть, хлещет и хлещет из глаз… А я сижу на ванне и думаю почему‑то: «Птички, птички, ну куда же вы смотрели!..»

Потом подхватился, выскочил из дома, завел машину, благо, что стояла под окна­ми, и рванул туда назад зачем‑то. При­езжаю ― там уже наряд милиции разбирается, три мента; меряют рулеткой. Подхожу к одному, мол, видел, говорю. Он на­чинает за­писывать с моих слов, а самого его корежит, слезы потекли из глаз (я и не пытался его растрогать, просто расска­зал без эмоций, как было, как пацан летел от капота в тот фонарь); он стоит, пишет, не морщится, только вытирает иногда глаза тыльной стороной ладони, но тут его второй милиционер окликнул, мол, блин, ты чего тут встал, пишешь–слушаешь… Ты слушать истории приехал или работать?!

Фу–у…

Вот и разглагольствуй после такого.

Если эти мужики на «Запорожце» пацана того довезли до больницы живым и если выжил он потом, то им ― тем, кто остановился его подобрать, рассуждать о цели жизни уже и необязательно. Они свою цель, может, уже и достигли, пойма­ли свою жар–птицу, поди сами того и не сознавая; им такое, глядишь, и не по первому разу удалось…

Это пацану выжившему (если суждено) уже надо будет о своей цели в жизни раз­мышлять; если счастье выпадет раз­мышлять о ней в жизни…

И вот едем мы дальше с Маркычем по гравийной деревенской дороге, а я сижу, как дешевое дерьмо в дорогом автомо­биле, и представляю, как остановится кто‑нибудь на «Запорожце» около того мужика, а может, и на новой, еще по–совет­ски фран­товской «Ладе» и протянет ему из окна пусть и не четвертинку, так бутылку пива, ба­лагуря, что, мол, залей мужик дьявольский огонь и не грусти! И поедут потом себе дальше, говоря о своем в куда более скромной, чем наша, кабине и не ведая, что и они к своей цели ближе стали на большой и всамделишный шаг, когда мы с Маркы­чем от нашей жизненной цели уже километров на пять уехали, оставляя за собой лишь пыль, оседающую на придорожный иван–чай…

Так что я уже давно не прицеливаюсь с лихим прищуром в свою пресловутую цель жизни, стараюсь поменьше выгребы­ваться (вроде как следуя заведомо высоким и достойным ― а как же иначе?! ― стандартам и идеалам), а помнить вместо этого о простой древней формуле: «Веруй в Бога, знай, что дважды два ― четыре и будь честный человек».

Скромнее надо быть, дрын зеленый… Скромнее…

А когда из Едимново возвращались с Маркычем уже не через паромную перепра­ву, а другой дорогой, то перед выездом на асфальт, идущий уже до самой Твери, съе­хали в поле, остановились последний раз в деревенском эфире, прежде чем назад в столичную реальность опускаться. Уселись на траве на обочине дороги, разложили лук, хлеб, малосольные огур­цы, колбасу какую‑то. Устроили, что называется, про­щальный пикник.

Маркыч ― за рулем, а я распечатал четвертинку, налил в его походную гнутую се­ребряную стопку аж светящейся незем­ным белым светом водки, выдул ее, не торо­пясь, за нашим очередным разговором на предвечернем солнышке…

Вот и сидим сейчас, смотрим на летний горизонт с макушкой церкви над далекой деревней, куртинами ив вдоль реки, а над нами жаворонок взлетел и поет–заливает­ся, словно и не середина лета вовсе, а, как в юности, ― вечная и обещаю­щая все впереди весна…

Полевой жаворонок, Alauda arvensis, который и без понятия в своей пестрой пти­чьей голове, что есть далеко–далеко от­сюда Туркестан и Копетдаг и что живут там другие жаворонки, совсем не похожие на него самого… И так вокруг хорошо, что дальше и некуда…

Было бы и мне так же хорошо, был бы и я Частью всего этого Целого вокруг, если бы тот алкаш на обочине не вспоми­нался, когда я свою четвертинку пил и о разном романтичном размышлял, с подсознательно–кокетливым удовлетворени­ем констати­руя глубину своей слегка поддатой чувствительной души…

Это ведь я к чему про всю эту мутотень? К тому, что жизнь на удивление быстро идет… Вот к чему…»

ЭПИЛОГ

…Дру­зей моих вы собер­ите, наймите Ваньку–маляр­а.

Он нарис­ует вам кар­тину про наши чуд­ные дела…

(Рус­ская народн­ая пес­ня)

― О юно­ша, спу­стя два–три дня, ты вый­дешь на бе­рег реки и уви­дишь там огром­ную пти­цу. Уце­пись по­крепче за ноги этой пти­цы, и она понес­ет тебя над гора­ми и ре­ками пря­мо к железн­ой зем­ле. Там ты расста­нешься с пти­цей и дальше пойдешь пешком…

(Хорас­анская сказка)

«Клик–клик» ― стучит шагомер, и время летит, как фасциатус.

Мои бывшие студенты незаметно выросли, разлетелись кто куда и стали мне еще дороже, чем в бытность восторженны­ми второкурсниками, добросовестно ведущими полевые дневники. Многие из них работают учителями в школе, рассказы­вая детям о том, что они видели когда‑то в Копетдаге.

Колька Дронин, с восторгом наблюдавший в Тарусе белых аистов в пойме Оки, работавший потом в Америке, а позже сопровождавший канадцев и американцев в нашей экспедиции в Кара–Калу, умер в двадцать один год, и сейчас он, навер­ное, уже знает о происходившем тогда с нами что‑то, что еще лишь предстоит узнать мне самому.

Все молодые сотрудники заповедника, так вдохновенно трудившиеся в Сюнт–Ха­сардаге веселой биологической комму­ной, собранной там Николаевым, разъехались кто куда. Сам Николаев в Кара–Кале; по–прежнему полон идей об охране природы Копетдага. С эпохой Интернет он снова в центре событий, общается со всем миром, приглашая к сотрудничеству нас всех, вкупе с былыми недругами, ни на кого не дер­жа зла.

Калмыков, как и раньше, похож на лемура и на Ф. Э. Дзержинского одновременно; Зимин все такой же бородатый, сдер­жанный и вежливый; Зубарев все так же бредит охотой, а Светлана Петровна по–прежнему прощает второкурсникам пере­бор време­ни, когда они делают доклады по систематике животных.

Мой дорогой Михеич благословенно ушел в мир иной, дожив до девяноста двух лет и до конца продолжая, как и всю свою жизнь, каждый день добросовестно рабо­тать за столом.

АБС в Павловке стоит, но подвесные мостики через Истру обветшали, развалились и болтаются ненужными тросами без настилов: «кукушка» из Нахабино давно не хо­дит, никто на нее не спешит рано утром по тропинкам, отороченным подо­рожниками, а хозяева роскошных особняков, как грибы поднявшихся по всей округе, запросто ез­дят в Москву на «джипах» и «вольво».

Королькова иногда все еще вывозит студентов на практику в Тарусу, где на опуш­ках все также распевают пеночки–вес­нички, и мы с ней уверенно мечтаем о време­нах, когда тарусская база проснется от многолетней дремы и вновь продол­жит слав­ные и шумные традиции геофака, ― Таруса не может исчезнуть в никуда.