Изменить стиль страницы

В последнем разгаре еще жаркого августа гуляли с Верочкой и Лёхой по лугу, отгоняя оводиный гуд, обходя щедрые коровьи блины, вытирая сладкий пот.

Лёха пошел к дикой груше — в поисках плодов, а мы остались смотреть на Верочку. Тем более что, в отличие от Сахарова, мы прекрасно знали, что до сентября этими грушами можно только кидаться: твердые, мелкие и бестолковые — щебенка, а не груши.

Солнце висело над нами, тяжелое, как сковорода.

Нам с братиком было хорошо — рубахи мы как сняли в июне, так и забыли, где лежат, а Верочка, стоявшая поодаль, иногда дула себе на грудь, чуть поддев пальцами сарафанчик.

— Дала б мне подуть, я бы… изо всех сил дул… до вечера, не переставая, — вдруг негромко сказал братик. — …Лишь бы дала!

Я нехорошо хихикнул, словно икнул.

Лёха, который, как казалось, только что обламывал сучья на груше, пытаясь куда-то там добраться, вдруг оказался возле нас и добавил незлобно, даже с улыбкой:

— Только она никому не дает…

Вдумавшись в интонацию, с которой только что была произнесена эта фраза, я неожиданно услышал в голосе Алексея некоторое, ей-богу, сожаление.

Мы примолки, глядя на усмехающегося Лёху, а тот — ничего, два раза соскоблил крепкими зубами с мелкой, зажатой в его лапе, грушки кожицу, сплюнул разом пожелтевшей слюной и с отвращением забросил грушку в кусты.

— Пасите, — кивнул нам.

Мы вновь обернулись к Верочке. Та стояла к нам спиной и не могла оторвать глаз от того, что теперь видели все мы.

Через поле шли трое вроде как срочников — видимо, возвращались в свою часть, располагавшуюся неподалеку, сразу за насыпью.

Солдатики были смуглы и худы. На ногах у них чернели такие странные летом — тяжеленные кирзовые сапоги. На головах криво налипли пилотки. Ровно никакой одежды на них больше не наблюдалось. То есть совсем. Даже в руках они ничего не несли.

Не видя нас, солдатики не прикрывались.

Верочка, казалось, стала гипсовой — белой, недвижимой и, уверен, неморгающей.

Я сделал шаг, другой, третий и увидел ее лицо: внимательное и спокойное. Она разглядывала солдат совсем неизвестным мне очень прямым и твердым взглядом.

Валёк, не видя ее лица, сипло хохотнул и этим Верочку разбудил.

Она дрогнула плечом и близоруко обернулась к нам, посмотрела сначала на меня, потом на Валька…

Чтобы не идти вослед солдатам, мы двинулись домой другим путем — мимо пруда, где месяц назад познакомились с Верочкой и Лёхой.

Лёха с Вальком заспорили про какую-то мужскую ерунду, я приотстал, поджидая медленно и задумчиво идущую позади всех Верочку.

Лицо ее показалось мне грустным.

Никакая шутка, способная развеселить ее, не просилась ко мне на язык — и вместе с тем я чувствовал странную вину перед ней, непонятно за что.

С тех пор как мы подрались, никто кроме нас с братиком у ее дома не появлялся — только я и Валёк.

Однажды, оглядывая нас, собравшихся на вечерние посиделки, — на этот раз в резиновых сапогах, так как после дождя, — дед сказал весело:

— О. Как гусары. Сахарина растает, когда увидит.

И потом вдруг добавил серьезно:

— Одна беда: вы слишком молодые для нее.

Мы с братиком самолюбиво хмыкнули — кто в тринадцать лет признает себя слишком молодым!

Не знаю, зачем, вспомнив про этот разговор, я вдруг послюнявил безымянный палец на левой руке и поспешно стянул с себя серебряное колечко.

— Верочка, — позвал я.

— М? — подходя ко мне, она подняла лицо, слабо тронутое улыбкой.

— Вот. Это тебе.

Взял ее теплую кисть и, сразу угадав, какой именно пальчик годится, надел девушке колечко на указательный.

Ни в чем не отдавая себе отчет, я быстро поцеловал Верочку в потную, пахнущую травой, чуть липкую щеку — она чуть кивнула головой мне навстречу — и в итоге получилось почти что в губы.

Развернулся и побежал догонять братика с Лёхой.

Догнав их, раздумал останавливаться и побежал дальше.

Пацаны необидно засмеялись мне вслед.

Через неделю Лёха зачем-то укатил в Москву. Мало того, он уехал вместе с матерью, что означало одно: Верочка и бабушка остались вдвоем. Никого больше нет в их доме.

Да и что нам бабушка, бабушка вообще не считается. Мы ее так и не видели ни разу за все лето. Может, она с кресла не встает. Накроем ее простынкой, как дрозда…

С самого утра мы с Вальком затаились в нудном, неотвязном и душном предчувствии. Вечера ждали весь день, без конца забегая домой, чтоб посмотреть на часы — корову было положено пригонять к девяти вечера, но мы не сдержались и пошли за ней на пастбище, когда не было и семи.

Через сорок минут уже выслушивали незлобную ругань деда, который сердился, чего ж мы корову в обед не пригнали тогда.

— Позовет она нас в дом или нет? — не слушая деда, негромко спросил Валёк.

Я пожал плечами. То есть собирался пожать, но они у меня будто подпрыгнули. Братик с сомнением оценил мой жест.

— Ты спать не хочешь? — спросил он на полном серьезе, что в его случае значило готовность к наглой хохме. — Ты там книжку свою не дочитал вроде…

Я раскрыл обиженный рот, чтобы ответить, но, не дождавшись моих слов, Валёк засмеялся; ну и я за ним.

Вечеряли мы в лучшем случае минуты полторы, но, скорей, и того меньше. Не прожевав, хапнули кусок сала, кусок хлеба и, стараясь миновать деда, любившего ужинать с нами, вынырнули в заднюю дверь, ведущую в сад.

Прокрались меж деревьев, перелезли через забор и были таковы.

Отругиваясь на лай соседских собак, заспешили. Я иногда облизывал губы.

Верочкин дом оказался темным и безмолвным.

— Свет выключила и ждет нас, — сказал братик, обернувшись на меня.

В легкой полутьме вдруг показалось, что он все-таки всерьез жалеет, что взял меня с собой.

Мы постучались в окно, совсем негромко, чтоб бабушку не разбудить. Бабушкам ведь положено спать в такое время, пусть почивает себе.

— А давай Верочку развеселим, — предложил братик, не дождавшись ответа из дома. — Заберемся на крышу и позовем ее в печную трубу?

— А бабка? — засомневался я.

— Да не услышит эта бабка ничего, — уверил братик.

Мы вскрыли калиточку, запиравшуюся на деревянный засов изнутри, потыкались в темноте по двору, лестницу не нашли, но от соседского фонаря уже падал свет, и в этом богатом освещении мы обнаружили, что на крышу можно забраться с верстака.

Так и сделали: первым я, у братика чуть не хватило роста, тогда он снизу протянул мне палку, и я вытащил его, уцепившегося за эту палку руками.

Задыхаясь от смеха, мы карабкались по крыше, предвкушая, как сейчас развеселится Верочка.

Обхватив печную трубу, уселись по разные стороны от нее и тут услышали, как со скрипом раскрылась входная дверь в дом.

— Верочка! — позвал старческий голос.

Мы притихли.

— Верочка! — еще раз окликнула бабушка; но ей никто не ответил.

Верочки не было ни дома, ни на улице. Она нас не ждала.

— Верочка! — снова позвали ее с порога, и опять безответно.

Дверь захлопнулась.

Даже не из хулиганства, а скорей от разочарования, братик вдруг гаркнул прямо в трубу. Звук получился страшным. От удивленья мы раскрыли восторженные и чуть напуганные глаза.

Тут же услышали, как по дому, похоже, в некотором испуге, быстро перебежала от окна к окну Верочкина старушка.

Братик наклонил лицо к трубе и заскулил; получилось восхитительно похоже.

Бабушка снова затопотала по дому, не умея определить источник звука.

— Кыш! — выругалась она неизвестно на кого. — Кыш! Кыш!

— Завывай в трубу, — велел мне братик.

Сначала нерешительно и увлекаясь все более и более, я стал выводить негромкие, тоскливые волчьи взвывы.

Братик тем временем сполз по крыше и той палкой, при помощи которой я его вытаскивал, постучал в окно.

— Кто? — громко позвала бабушка в доме.

Братик споро вернулся на козырек крыши, на пузе ловко спустился на другую сторону и постучал в противоположное окно.