Изменить стиль страницы

Следом Корин принес целую кипу запыленных нотных тетрадей с разорванными и перепутанными страницами, на которых надорванный Моцарт все время зарывался меж нетронутого Мусоргского.

Отец за час-другой-третий приноровился к инструменту, и к вечеру уже играл одной рукой грибоедовский вальс.

Когда я забежал в избу попить, старуха, повернув голову в сторону дверей, откуда раздавались чудесные звуки, сидела с прозрачным, печальным и совершенно вменяемым лицом.

Я настолько испугался ее прояснившегося рассудка, что, ошарашенный, скорей вышел прочь на цыпочках, забыв о воде.

Под пианино любили прятаться от солнца куры, а на черной, полированной спине инструмента так трогательно смотрелись порезанные огурцы, лук и трехлитровая банка самогона, с мутным видом которой у меня с тех пор ассоциировался полонез Огинского.

* * *

Когда мы вылезли из пристроя с ароматными автомобильными камерами, тринадцатилетняя, усевшись по-турецки, красила ногти на ногах.

— Дочь моя, — сказал Корин, — мы идем вниз по реке путем раскольников. Впрочем, едва ли ты знаешь, что такое раскольники. Скажем иначе: не хочешь ли ты совершить с нами немедленную прогулку босиком по воде?

— Олег, ты же видишь! — она кивнула на свои десять белых пальцев и кисточку, которой она старательно возила туда-сюда по мелким, как мышиные зубы, ноготкам.

Дядю своего она называла просто Олег.

— Вижу, — отвечал Корин. — Но, не осознавая в полной мере связь между красными ногтями и нашей прогулкой, реагирую исключительно на твою интонацию, дочь моя. Итак, мы удаляемся одни, трое мужчин.

— …И одна унция пива, — добавил он, прихватывая с собой баклажку с разливной бурдою.

Мы спустили черные камеры в прозрачную воду. Отец легко подхватил меня под руки и усадил на одну из них, крутанув вокруг оси. Я засмеялся, потому что солнце щекотно махнуло хвостом по моим щекам.

Это было прекрасно: уже не жаркий, пятичасовой, такой милый и лопоухий день, блики на воде, отражение отца то слева, то справа от меня, стремительное скольжение вперед: когда отец толкал колесо, я чуть повизгивал от счастья…

…а тут еще смешной Корин!

У него никак не получалось с камерой — она то выпрыгивала, то выползала, то выныривала из-под него, и он валился в воду. Видимо, у Корина был серьезно нарушен центр тяжести. Может, он являлся редким обладателем свинцовой головы. Взмахивая руками, с измочаленной бородой и оскаленным в смехе красным ртом он появлялся на поверхности и благим матом ругал свой неподатливый скользкий круг.

— Я оседлаю тебя! — рычал Корин. — Я приручу тебя!

Отец хохотал. Он так редко смеялся — а тут прямо задыхался от смеха.

На голову он надел панамку, куда спрятал полную пачку папирос и спички.

— Хорошо тебе, Захар, — кричал Корин, чуть отставая от нас. — В любом месте реки ты можешь идти пешком. Ты можешь идти посреди и поперек. Но я-то не могу! Я захлебываюсь этой обильной жидкостью.

Передвигаться посуху было почти невозможно — берега тонули в зарослях и кустах, песчаные откосы попадались редко. Но едва появлялась возможность, Корин, хватая свою пузатую камеру, выбегал на сушу и стремился обогнать нас по берегу, крича что-то несусветное и дикарское.

Не обращая на это внимания, попыхивая беломориной, отец шел по воде, и я катился впереди него по воде, как солнечный зайчик.

— У тебя прозрачные уши, — вдруг сказал отец.

Я потрогал уши руками.

Он еле слышно засмеялся.

Все вокруг было таким теплым.

В очередной раз на берегу Корин попытался влезть в колесо и стал похож на престарелую балерину, решившую исполнить прощальный танец смерти. Ноги в узлах и бордовых веревках наводили веселый страх.

— Захар, я разодрал все лядвии об эти коряги! — хрипло голосил Корин. — Мои пятки в кровавых порезах!

Отец пыхнул дымком в ответ. Я зачерпнул ладонью струящееся, но никуда не уплывающее лицо отца.

С колесом на бедрах Корин ворвался в воду, но быстро перевернулся, взмахнув на солнце ногами. На его пятках действительно были заметны вяло кровоточащие кривые.

Пивная баклажка ныряла вместе с Кориным. Выплывая, он вслепую хлопал по воде руками, пока не ловил искомое за горлышко. Скрутив пробку, отпивал.

— Может, вернемся? — спросил отец, когда Корин в очередной раз попытался, стоя на одной ноге, извлечь вторую и рассмотреть розовую пятку.

— Как можно, Захар? — вскричал Корин. — Как можно? Еще недолго! Я дойду! Путь к святыням не должен быть прост!

Спустя час поворачивать назад уже, казалось, не было смысла — вниз идти хотя бы по течению, а вверх — против течения. Тем более что внизу, все ближе — археологии с вечерним, верилось, шашлыком из курицы или хотя бы с разогретыми на костре консервами в банках.

— Между прочим, — рычаще говорил Корин, — не далее как позавчера я задешево, практически за так, отдал этим археологам пятьдесят литров чистейшего самогона. И они, Захар, не могли его выпить. Пятьдесят литров!

Некоторое время мы шли молча.

— Захар, с каким наслажденьем я выпью сейчас сто грамм! — с предпоследней, но еще яростной бодростью, прокричал все более отстающий Корин. — Я даже не буду закусывать, Захар! Я выпью, закрою глаза и пойму что-то важное. То, что ты, Захар, уже, кажется, понял! А я еще нет, Захар! Мне нужно всего сто грамм для полноты осознания.

— У тебя спички есть? Ты брал! — спросил отец, оглянувшись.

— Промокли! — ответил Корин с хриплой печалью.

Отец бросил пустой коробок в воду, и он поплыл впереди нас.

Река петляла, словно пыталась сбежать и спрятаться от кого-то. Мы шли за ней по следу, едва поспевая.

Монастыри все не показывались.

Мне казалось, что монастыри должны быть похожи на мамонтов: у тех и у других бурые, шерстяные, сильные бока, когда-то пробитые охотниками.

На солнце стали наползать вечерние тягучие тучи. Временами солнце напоминало подсолнух: черные внутренности и рыжая листва вокруг.

Появились первые вечерние комары. Чувствуя наше тепло, они летели из леса к нам на середину реки.

Раздавалось плесканье воды от движения отца и гулкие шлепки: это я бил себя по ногам и животу, оставляя красные кляксы.

Отец иногда поглаживал меня по голове: так он сгонял комаров, которых я не видел.

На своем теле комаров он почти не трогал. Или не чувствовал их, или не считал нужным делать лишние движения ради такой нехитрой боли.

По-над нашими головами неожиданно низко пролетела удивленная лесная птица.

Пропав где-то в лесу, она напоследок трижды удивленно вскрикнула кому-то: «Кто это там! Что это там! Как это там!»

Я стал замерзать.

— Пап, я замерзаю, — пожаловался я.

* * *

— Маич! — позвал отец. — Ты где там?

Корина не было видно за очередным изгибом реки.

Какое-то время Корин молчал, я успел напугаться, что он утонул. Но, наверное, он набирался сил для ответа.

— Захар! — выкрикнул он изо всех сил, голос его уже не рокотал так, как совсем недавно. — Идите, Захар! Я нагоню! Я нагоню! Разливай ровно спиртное у археологов, и я не замедлю… не заставлю себя ждать!

Отец прибавил хода.

Прошло, наверное, часа три или даже чуть больше. Солнце почти совсем уже скрылось.

Вдруг сделался ветер, в одну минуту по воде пошла быстрая рябь, небо слилось с водою, лес нахмурился и навис над нами, втайне живой, но еще молчащий.

Мгла казалась мутной и желтоватой.

Меня потряхивало от холода, понемногу наполняющего живот и поднимающегося все выше.

Отец время от времени звал Корина.

По голосу отца я хорошо слышал, что он не замечает ни мглы, ни ряби, ни леса. Только очень хочет покурить.

Сначала Корин отзывался неподалеку.

Потом его голос стал ломаться, блуждать по изгибам реки, пытаясь догнать нас и напоминать не самый голос, но его эхо.

А спустя еще полчаса на крики отца перестал кто-либо откликаться.

И лишь спустя минуту или две кто-то вдалеке начинал голосить — но тут уже было не разобраться, Корин кричит или нет. Не было даже ясно, вопят ли это откуда-то позади нас или, напротив, на зов отвечают люди, стоящие вниз по течению.