Изменить стиль страницы

Верочке давно исполнилось четырнадцать, и пятнадцать были уже недалеки. Эти ее розовые годы вовсю цвели; разговаривая с ней, я всегда смотрел куда-то наискосок — не было никакой возможности удержаться глазами на ее лице: глаза мои, как теплое сливочное масло, сразу начинали соскальзывать вниз и расползаться в стороны.

В наших новых друзьях не было ничего городского, московского — они замечательно просто вписались в деревенскую жизнь. Всякий раз, когда мы с братиком подходили к их дому, Лёха или мастерил за столярным станком, или, сидя на крыше, что-то подбивал там, или вычищал навоз из сарая. Верочка же прибиралась по дому, но, заслышав наши голоса, выбегала с веником, всегда улыбающаяся, махровый на трех пуговицах халатик до колен, ножки в белесом солнечном пушке, на груди ни крестика, ни цепочки.

Мать их с пяти утра была на работе, ложилась спать сразу после вечерней дойки, а бабка безвылазно сидела в доме — в общем, мы их даже не видели. Спросили как-то про отца — выяснилось, что отец Верку и Лёху оставил.

С тех пор Алексей оказался за старшего в семье, так себя и вел.

Но по кой черт им понадобилось продавать квартиру в самой Москве, чтоб перебраться в деревню, купив там дом, корову и кур, мы все равно не поняли.

Во дворе нам четверым было душно и жарко, и мы привычно решали перебираться на свое излюбленное место в недалекой посадке — там тенек и пенёчки, чтоб сидеть, и столик меж пенёчков, если придет в голову раскинуться в картишки. Чего ж еще делать.

— Щас только переоденусь, — говорила Верочка. Это ее «переоденусь» звучало необыкновенно и на минуту останавливало всякое течение мыслей.

— Потом домою! — отвечала Верочка кому-то в глубине дома и сбегала по приступкам нам навстречу все в том же белом сарафанчике. Впопыхах надетая тапочка, конечно, слетала с ноги, тогда Верочка цеплялась рукой за того, кто был ближе — за меня или за Валька, но уже никогда за Лёху. Когда Верочкина рука ложилась на плечо, почему-то отказывала речь, и с трудом произносимые слова поражали своей деревянной бессмыслицей. С тем же успехом вместо ответа «так…» на Верочкин вопрос «как дела?» можно было вскрикнуть, например, «Клац!» или «Гинь!» — в общем, издать любой звук, подобающий сломанному прибору.

Рука вспархивала, и только тогда речь возвращалась.

Дойдя до посадки, пересмеиваясь и подмигивая друг другу, мы раскидывали карты — никогда в жизни я не играл столько, сколько в детстве.

Верочка разглядывала то меня, то братика, постоянно забывая свой ход или ходя невпопад, за что ее раздосадованно отчитывал Лёха.

У Лёхи были светлые, длинные ресницы, круглое лицо, щеки с розовыми пятнами избыточного здоровья. Вконец разозлившись на Верочку, он кидал карты и шел к груше, привешенной им здесь же, — долбил ее с остервенением под дых и боковыми — раз! раз-два-раз! раз!

Потом, тяжело дыша, двигал к турнику, предлагая:

— Гольцы, давайте в «лесенку» сыграем? Сначала по одному подтягиванию, потом по два, в следующий заход — три раза, так до десятки и вниз. А?

Валёк, скептически щурясь, предлагал другой вариант:

— Сахар… — он сразу незатейливо прозвал так Лёху, потому что у них с Верочкой была сахарная фамилия, — …Сахар, давай лучше ты подтягиваешься, а я приседаю. Сначала один раз, потом два, и так до десятки? И кто проиграет, тот кукарекает?

— Ну конечно, хитрец, — добродушно ухмылялся Лёха.

— Зассал, — резюмировал братик, — ссыкун.

Лёха пытался отшутиться, но у братика был хорошо подвешен язык и он с детства умел держать базар.

— Ладно-ладно, мы все поняли, — снисходительно цедил братик, — приехало московское ссыкло. Я тебе нормальный расклад предложил — ты «лесенку», и я «лесенку», сразу бы выяснили, что вы стоите, столичные.

— Давай на турнике, — добродушно повторял Лёха, не умея отшутиться.

— Чего мы одно и то же будем делать? — до невозможности искренне дивился братик. — Давай не лепи тут свои отмазки. Тебе предложили — ты слился. Иди вон на груше повиси, орангутанг.

Необидчивый и не примечающий никакой разницы между собой, шестнадцатилетним, и нами, малолетками, Лёха действительно шел к груше, подпрыгнув, охватывал ее ногами и качался, вопя на непонятном и лесном языке.

Верочка хохотала, не сводя с Валька глаз.

Кажется, он нравился ей больше, чем я.

Дед наш тоже придумал нехитрое прозвище — но для Верочки.

— Как там ваша Сахарина? — спрашивал он, когда мы являлись к обеду.

Мы с Вальком, весело переглядываясь, ели жареную картошечку, закусывая помидоркой и огурчиком. Картошечка пылала, огурчики хрустели, помидорки таяли.

Дед и не настаивал на ответе, он просто так спрашивал.

После обеда шли купаться. Дорога на пляж пролегала через трассу. Привыкшие к земле и травке пятки удивлялись раскипяченному асфальту.

— Ты заметил, что у нее щиколотки толстые? — вдруг спросил братик, мелко ступая и глядя куда-то себе в ноги.

Надо же, я ведь не заметил.

У ладной, в меру булочной, изюмчатой, гибкой Верочки не было этой ланьей тонкости в щиколотках — ножки в этом месте, напротив, были почти круглые, как буратинное полешко. От этого всегда создавалось ощущение, что Верочка очень крепко стоит на ногах.

Братик посмотрел на меня иронично.

— И волосы у нее пахнут чуть-чуть потом и коровником… и парным молоком еще… — добавил он.

Мы оба не любили запах парного молока.

— …Но от этого она только лучше… — завершил братик свои размышления. Вот уже чего я от него не ожидал. Никакой сентиментальности в нем до сих пор не наблюдалось.

Он и сам, наверное, не хотел так засветиться, посему вдруг перевел разговор в иную плоскость:

— А давай Верочку позовем на сеновал?

У меня на секунду потяжелело где-то под ложечкой, и ответа я не придумал, вдруг задохнувшись.

— Ничего не будем делать там, — сказал братик. — Какие-нибудь журналы посмотрим, например…

Честно говоря, в тот год я и малейшего представления еще не имел, а что собственно можно делать с Верочкой. Валёк, похоже, знал, но не распространялся.

Вдохновленные, перебрасываясь никчемными словечками, мы так и шли, и каждый себе представлял, что вот мы с Верочкой на сеновале… Там такая пыль стоит в плотных столбах заходящего солнца… Верочка в сарафанчике… Иногда привстает, отряхивается, и мы все смеемся, будто бы в каком-то предчувствии… Можно погладить ее по руке, вроде бы как случайно, вот. И тут все перестанут смеяться…

У Верочки есть щиколотки. У нее есть затылок, по которому она иногда проводит крепкой ручкой с коротко стриженными матовыми ногтями. У Верочки есть родинка на запястье и родинка на плече. У нее есть два колена, круглые, как маленькие чайные чашечки. Чего только у Верочки нет.

На пляже, странно, не оказалось почти никого — хотя обычно в жаркую погоду там отмокал и стар и млад. Лишь полёживали и покуривали какие-то из соседнего поселка, постарше нас.

Мы поскидывали шорты и быстро уныряли на другой берег, поиграли там в салочки до посинения и, щелкая зубами, отправились обратно.

— Пацаны, вы откуда? — спросил нас на берегу самый взрослый, разговаривая с нами полулежа, с сигареткой в зубах. Губы его криво улыбались.

Мы сказали откуда, глядя ему в зубы.

Их было шесть человек. Один из них, самый мелкий, но, как свекла, крепкий, на кривых стойких ногах, подошел ко мне в упор и слегка толкнул в плечи. Неожиданно, как длинными ножницами, взмахнув ногами, я кувыркнулся и грохнулся на спину. И сразу понял, в чем дело: у меня за спиной, под ногами, присел, согнувшись, другой пацанчик — в итоге легкого толчка хватило, чтоб я уронился.

Валёк чертыхнулся — но делать ничего не стал: без мазы кидаться на шестерых, каждый из которых выше его ростом.

Я поднялся, подошел к воде, зачерпнул, поплескал на спину — саднило, но не так чтоб очень.

Смочив себя, вернулся, присел, натянул шорты и встал, глядя на самого блатного. Тот все покуривал и улыбался.

Мне не было страшно — мне было глупо. Чего я, чего они, чего мы — зачем все…