— Мистер Холл! Не ставьте себя в дурацкое положение. Я настаиваю, и говорю это не для того, чтобы вы вели себя еще глупее!
— Мисс Олкот… Глэдис… Да я скорее умру, чем вас обижу, — бубнил юноша, не выпуская руки.
— Придется возвращаться поездом, — решила она, чуть не плача. — Прошу меня извинить, так будет лучше.
Дома она появилась раньше Мориса с трогательной историей о головной боли и попавшей в глаз соринке, однако в семье сразу догадались: что-то стряслось.
За исключением этого эпизода каникулы прошли замечательно. Морис почитывал, больше следуя советам друга, нежели советам наставников. Раза два он подтвердил то, что уже стал взрослым. По его наущению мать прогнала Хауэллов, которые давно запустили сад и выезд, и вместо экипажа завела автомобиль. Покупка на всех, в том числе и на Хауэллов, произвела сильное впечатление. Еще он нанес деловой визит старому компаньону отца. Морис унаследовал некоторые способности к бизнесу и некоторую сумму денег, посему было условлено, что по окончании Кембриджа он войдет в фирму в качестве клерка: Хилл и Холл, брокерская контора. Морис занимал нишу, которую приготовила для него Англия.
IX
В прошлом триместре он достиг небывалой высоты мысли, но каникулы отбросили его на уровень школьника. Он стал менее подвижен и вновь вел себя так, как, по его разумению, полагалось себя вести — рискованное предприятие для тех, кто не наделен воображением. Его разум часто застилали облака, не затемняя полностью, и хотя мисс Олкот осталась в прошлом, та неискренность, что повлекла к ней, время от времени давала о себе знать. И главной тому причиной была его семья. Пока еще ему приходилось признавать, что они сильнее его и что их влияния на него неисчислимы. Три недели, проведенные в их обществе, лишили его цельности, раздробили его, словно он одержал много отдельных побед, но в итоге потерпел поражение. Опять он стал думать и даже говорить, как мать или Ада.
Пока не приехал Дарем, он не замечал в себе такого упадка. Дарем был нездоров и поэтому опоздал к началу занятий на несколько дней. Когда его лицо, бледнее обычного, появилось в дверях, Морис испытал приступ безысходности. Он старался вспомнить, на чем они остановились в том триместре, и вновь взять в руки нити давно начатой компании. Он казался себе слабаком, деятельность его пугала. На поверхность всплыло худшее, что в нем было, и заставило пожертвовать радостью во имя удобства.
— Привет, старик, — с трудом выговорил он.
Дарем вошел в комнату, не ответив на приветствие.
— Что случилось?
— Ничего, — был ответ, и Морис понял, что потерял с ним контакт. До каникул он догадался бы, что означает молчаливый приход Дарема.
— Садись, чего стоишь?
Дарем сел на пол поодаль от Мориса. Вечерело. Звуки майского триместра, запахи Кембриджа в цвету вплывали через окно в комнату и говорили Морису: «Ты нас недостоин». Он знал, что он на три четверти мертв, что он — чужак, мужлан в Афинах. Здесь ему делать нечего, даже с таким другом.
— Знаешь, Дарем…
Дарем придвинулся ближе. Морис протянул руку и почувствовал, как голова прильнула к ладони. Он позабыл, что хотел сказать. Те же звуки и запахи шептали: «Ты — это мы, мы — это юность». Он несмело погладил волосы Дарема и, перебирая их пальцами, погрузился в них, словно хотел приласкать самый мозг.
— Дарем, как ты?
— А ты?
— Плохо.
— А писал, что хорошо.
— Мне было плохо.
Сказанная правда заставила его затрепетать. «Каникулы пропали, а я и не понял», — подумал он и удивился, как много времени ему потребовалось, чтобы это понять. Он боялся, что туман спустится вновь, и, горестно вздохнув, он положил голову Дарема на колени как талисман, обещавший безоблачную жизнь. Голова лежала у него на коленях, а он с новой нежностью гладил и гладил ее от виска к подбородку. Потом, убрав обе руки и прижав их к бокам, он сидел и вздыхал.
— Холл.
Морис посмотрел на Дарема.
— Что-то случилось?
Морис погладил Дарема и снова отдернул руку. То, что у него нет друга, казалось ему столь же несомненным, как и то, что друг у него есть.
— Что-нибудь с той девушкой?
— Нет.
— Ты писал, что она тебе нравится.
— Нет, теперь — нет.
Глубокие вздохи вырывались из груди. Они клокотали у него в горле, обращаясь в стон. Морис запрокинул голову и забыл о тяжести Дарема на его коленях, забыл о том, что Дарем видит его вязкую муку. Он смотрел в потолок, у глаз и губ собрались морщинки, и не думалось ему ни о чем, кроме того, что человек этот создан, чтобы нести ему страдания и одиночество, когда нельзя ждать даже помощи сил небесных.
Теперь Дарем потянулся к нему и погладил его волосы. Они обнялись и вот уже лежали грудь к груди, голова на плече другого, но как только они соприкоснулись щеками, кто-то позвал со двора Холла, и тот ответил: он всегда отвечал на зов. Оба страшно перепугались, Дарем отскочил к камину и застыл, оперевшись рукой о каминную полку. Какие-то непонятные люди топотали на лестнице. Они хотели чаю. Морис пригласил их пройти, увлекся и не заметил за разговором, как его друг ушел. Что особенного случилось? Обычная беседа, внушал себе Морис, только чересчур сентиментальная. Он готовился непринужденно вести себя при следующей встрече.
А ее не пришлось долго ждать. После ужина он и еще шестеро направлялись в театр, когда его окликнул Дарем.
— Я понял: ты на каникулах прочел «Пир», — сказал он вполголоса.
Морису стало не по себе.
— И ты догадался, — продолжал Дарем, — без моих слов…
— О чем?
Дарем не мог больше ждать. Вокруг стояли люди. Глаза у Дарема стали необычайной голубизны, когда он прошептал:
— Что я люблю тебя.
Морис пришел в ужас, он был возмущен и потрясен до самых глубин своей провинциальной души. Он воскликнул:
— Какой вздор!
Нужные слова не приходили на ум. Морис не знал, как ему себя вести.
— Ты англичанин, Дарем. И я англичанин. Перестань нести чушь. Я не обижаюсь лишь потому, что знаю: ты совсем другое имел в виду, ведь это переходит все границы, и ты сам это понимаешь. Это — тягчайший из грехов, ты не должен никогда говорить об этом. Дарем! Право, какая мерзость…
Но друг его уже ушел — ушел, не сказав ни слова, он летел через двор к себе, и звук захлопнувшейся за ним двери раздался сквозь весенний шум.
X
Медлительные создания вроде Мориса зачастую кажутся бесчувственными, ибо им нужно время, чтобы прочувствовать. Их инстинкт — полагать, будто не случилось ни хорошего, ни дурного. Они противятся всякому вторжению. Но, однажды увлекшись, они чувствуют обостренно, а их переживания в любви особенно глубоки. Дайте им время, и они узнают экстаз; дайте им время — и они сойдут в самое сердце ада. Случилось так, что его мука началась как легкое сожаление; бессонным ночам и одиноким дням суждено было усилить ее до безумия, которое поглотило Мориса. Оно грызло его изнутри, пока не добралось до того корня, из которого растут тело и душа, до того «Я», которое его приучили подавлять и которое, наконец осознав себя, удвоило свои силы и стало сверхчеловеческим. Ведь даже безумие может стать радостью. В нем вырвались из-под спуда новые миры, и посреди запустения и руин он увидал, какого экстаза был лишен, какого причастия.
Они не разговаривали два дня. Дарем, верно, выдержал бы и дольше, но теперь у них было много общих знакомых, поэтому они были обречены на встречу. Осознав это, Дарем послал Морису сухую записку с просьбой вести себя так, словно ничего не случилось, — ради удобства дальнейшей жизни. Записка заканчивалась так: «Буду очень обязан, если ты не станешь упоминать о моей преступной порочности в разговорах с друзьями. Уверен, что ты так и поступишь, судя по тому благоразумию, с каким ты воспринял известную тебе новость».
Морис не ответил. Сначала он положил записку вместе с письмами, полученными на каникулах, а потом сжег и записку, и письма.