Изменить стиль страницы

— Нет, не можешь, — оборвал его Морис. — Ты принадлежишь прошлому. Я расскажу тебе все вплоть до этой минуты, но больше ни слова.

— Морис, Морис, ты мне чуточку небезразличен, и тебе это известно, иначе я не стал бы терпеть всего, что ты мне наговорил.

Морис разжал ладонь. На ней лежали светящиеся лепестки.

— Я и правда тебе небезразличен — чуточку, — согласился он, — но я не могу всю свою жизнь полагаться на «чуточку». Равно как и ты. Ты связал свою жизнь с Анной. И тебя не заботит, платонические у вас отношения или нет, ты знаешь только, что они достаточно крепкие, чтобы связать с нею жизнь. А я не могу рассчитывать только на те пять минут, что ты уделяешь мне от нее и от политики. Ты готов сделать для меня все, что угодно, только бы не встречаться. Так было целый год. Весь этот адский год. Ты стараешься отказать мне от дома и предпринимаешь бесконечные попытки меня женить, чтобы тем самым сбыть меня с рук. Я действительно небезразличен тебе лишь самую малость, я это знаю! — прикрикнул он, ибо Клайв протестовал, — и не о чем тут говорить, ты меня не любишь. Когда-то я был твой до гроба, но ты не захотел меня сохранить, а теперь я уже другой… Я не могу вечно скулить… а он — мой, в том смысле, который тебя шокирует, но почему бы тебе не перестать ужасаться и не заняться собственным счастьем?

— Кто научил тебя говорить подобным образом? — выдохнул Клайв.

— Если кто и научил, то это ты.

— Я? Ужасно, что ты приписываешь мне такие мысли, — не унимался Клайв. Неужто он развратил интеллект младшего по духу? Он не мог осознать, что они с Морисом оба вышли из того Клайва, который был два года тому назад, только один шел путем респектабельности, а второй — дорогой бунтарства, равно как не мог осознать, что впредь им суждено стать еще более непохожими. То была выгребная яма, и один вдох из нее во время выборов погубит его. Но он не должен уклоняться от выполнения своего долга. Он должен спасти старого друга. Чувство героизма захватило его; он начал прикидывать, как можно заставить замолчать Скаддера и не окажется ли тот вымогателем. Сейчас было слишком поздно обсуждать пути и способы, поэтому он пригласил Мориса поужинать с ним на будущей неделе в его клубе в городе.

Ответом был смех. Ему всегда нравился смех друга; в такие минуты это мягкое рокотание успокаивало его.

— Вот и правильно, — сказал он и даже пошел на то, что протянул руку к лавровым кустам. — Так-то лучше, чем произносить заранее приготовленную речь, которая не убедит ни тебя, ни меня. — Последними его словами были: — В следующую среду, скажем, в без четверти восемь. Достаточно смокинга, как ты знаешь.

Это были его последние слова, поскольку Морис уже исчез, не оставив ни следа своего присутствия, кроме маленькой кучки лепестков желтой примулы, что скорбно возвышалась над землей, как угасающий костер. До конца своей жизни Клайв не будет уверен в точном моменте ухода, а с приближением старости он начнет сомневаться, был ли этот момент вообще. Голубая комната будет мерцать, папоротники — колыхаться. Из уже нездешнего Кембриджа его друг станет манить его к себе, залитый солнцем, обвеваемый звуками и запахами того майского триместра.

Но сейчас он был просто-напросто оскорблен неучтивостью, сравнивая ее с похожими ляпсусами в прошлом. Он не осознавал, что это конец — конец без поры заката и без компромисса, — что их с Морисом пути больше никогда не пересекутся и даже поговорить с теми, кто видел Мориса, ему не удастся. Он подождал немного на аллее, потом развернулся и пошел к дому — править гранки и придумать способ скрыть правду от Анны.

ПОСЛЕСЛОВИЕ АВТОРА

В своем первоначальном виде, до сих пор почти не претерпевшем изменений, «Морис» восходит к 1913 году. Книга явилась прямым результатом визита к Эдуарду Карпентеру в Милторп. В ту пору Карпентер обладал авторитетом, который сегодня невозможно понять. Он словно олицетворял бунтарство своего поколения. Он был сентиментален и немного сакраментален, поскольку начинал жизненный путь священником. Карпентер был социалистом, отвергавшим индустриализацию. Имея самостоятельный доход, он жил просто и естественно, был поэтом уитменовского толка — впрочем, его поэтическая сила уступала широте его души. Наконец, он свято верил в Любовь Товарищей, которых иногда называл уранистами. Последнее как раз и влекло меня к нему в пору моего одиночества. За короткое время он словно нашел ключ ко всем моим бедам. Я вышел на него через Лоуза Диккинсона и шел к нему как к спасителю.

Должно быть, уже во время второго, или третьего, посещения святыни, во мне промелькнула искра, и он вкупе со своим товарищем Джорджем Меррилом произвел на меня глубокое впечатление, затронув во мне творческие струны. Джордж Меррил, кроме того, дотронулся до моей поясницы — бережно, чуть повыше ягодиц. Полагаю, так он дотрагивался отнюдь не только до меня. Ощущение показалось мне непривычным; до сих пор помню его, как помнят место давно исчезнувшего зуба. То был скорее психологический, нежели физиологический феномен. Казалось, ощущение это проникло через поясницу прямо в мои идеи, не затронув мыслей. Если это на самом деле было так, то все произошло в точном соответствии с карпентеровским мистицизмом, сродни йоге, и это доказывает, что в именно в тот момент я зачал.

Возвратясь в Харрогейт, где находилась на лечении моя матушка, я сразу взялся за «Мориса». Прежде ни одну из своих книг я не начинал таким образом. Общий план, три главных персонажа, счастливый конец для двоих из них — всё так и просилось с пера на бумагу. И вся вещь в целом была написана без задержек. Я закончил ее в 1914 году. Друзьям — и мужчинам, и женщинам — понравилось. Но я тщательно отбирал тех, кому можно было показать рукопись. О том, чтобы «Морис» стал достоянием критики и широкой публики, разумеется, не было и речи. Сам же я слишком пристрастно относился к этой вещи, чтобы правильно о ней судить.

Счастливый конец являлся непременным условием, иначе бы я не взялся писать вообще. Я придерживался того мнения, что хотя бы в художественной прозе двое мужчин должны влюбиться друг в друга и сохранить свою любовь на веки вечные, что художественная проза вполне позволяет — и в этом смысле Морис и Алек и сегодня странствуют в зеленых лесах. Я посвятил вещь «более счастливому году» — и не напрасно. Счастье — основная тональность всей вещи, и это, кстати, возымело неожиданный результат: рукопись стала вовсе непечатной. И книга так, скорее всего, в рукописи и останется, пока законопроект Вулфендена не станет законом. Имей она несчастливый конец, болтайся парень в петле или еще как-нибудь наложи на себя руки — вот тогда все было бы в порядке, ведь в ней нет ни порнографии, ни совращения малолетних. Но любовники все-таки остались безнаказанными, — следовательно, служили преступным примером. Мистер Борениус слишком туп, чтобы их подловить, и единственным возмездием общества остается изгнание, которое они с радостью принимают.

Замечания по поводу трех основных персонажей

В Морисе я старался создать персонаж, ни в чем не похожий на меня или, во всяком случае, на мои представления о самом себе. Мне хотелось, чтобы он получился красивым, здоровым, физически привлекательным, умственно не изощренным, неплохим бизнесменом и немного снобом. В эту смесь я добавил несколько капель такого ингредиента, который его озадачивает, пробуждает, мучит и, наконец, спасает. Окружение раздражает Мориса самой своей нормальностью: мать, две сестры, комфортабельный дом, солидная работа — все это постепенно становится адом. Морис должен все это разбить, иначе он будет разбит сам. Третьего не дано. Разработка такого персонажа, расстановка ловушек, куда он порой попадает, а порой удачно их избегает и в конце концов так-таки уничтожает, — оказалась желанной задачей.

Если Морис — это Предместье, то Клайв — это Кембридж. Зная если не весь университет, то хотя бы один из его уголков, я произвел Клайва без труда, тем более что начальные наметки получил из знакомства с людьми, близкими к академическим кругам. Невозмутимость, превосходство взглядов, ясность ума, интеллект, прочно усвоенные моральные стандарты, изысканность и утонченность, никоим образом не равнозначные слабости, помесь законоведа и сквайра — все это я нашел в своих знакомых, а «эллинским» темпераментом снабдил его по своей воле и сам же бросил его в горячие объятия Мориса. Оказавшись в них, Клайв берет инициативу на себя, он произносит слова, которые с неизбежностью приводят к необычным отношениям. Он верит в ограниченность платонизма и в то же время заставляет Мориса уступить, что мне вовсе не представляется невероятным. Морис на той стадии робок, неопытен и восторжен — душа, вырвавшаяся из темницы. И когда избавитель требует от него целомудрия, он подчиняется. Такие отношения длятся три года — ненадежные, идеалистические и донельзя британские. Какой итальянский юноша вынес бы подобное? И все же они длятся до тех пор, пока Клайв не кладет им конец, обратив свои помыслы к женщине и отправив Мориса назад в темницу. С этого момента Клайв деградирует — возможно, благодаря моему отношению к нему. Он мне надоел. Видимо, я начинаю чересчур к нему придираться: подчеркиваю его пресность и политическую амбициозность, отмечаю, что у него все больше редеет шевелюра. Как бы ни поступали он, его жена и его мать — мне все не по нраву. Однако Морису это идет на пользу, поскольку ускоряет его сошествие в ад, где он закаляется для финального дерзновенного восхождения. Все это, наверно, несправедливо по отношению к Клайву, который не желает Морису зла и тем не менее получает от меня напоследок удар хлыстом в заключительной главе, когда узнает, что его давний университетский друг снова сбился с пути — и не где-то, а в Пендже, его усадьбе, и не с кем-то, а с его егерем.