Изменить стиль страницы

— Я же отступился от Троицы.

— Ну, тогда искупления.

— Ты безжалостен, Дарем, — сказал Морис — Я всегда знал, что я глуп, это для меня не новость. Тебе больше подходит компания Рисли, поговори лучше с ними.

Дарем казался смущенным. Наконец-то он не нашелся, что ответить, и без возражений позволил Морису удалиться.

На следующий день они встретились как ни в чем не бывало. Накануне произошла не размолвка, просто они скатились под уклон, а, поднявшись, зашагали еще быстрей. Снова они обсуждали вопросы теологии. Морис защищал доктрину искупительной жертвы и опять проиграл. Он понял, что ничего не смыслит ни в существовании Христа, ни в Его добродетели, и будет огорчен, если узнает, что такая личность правда существовала. Его неприятие христианства росло и углублялось. Через десять дней он перестал исповедоваться, через три недели перестал ходить на те богослужения, на которые было возможно покуситься. Дарем был озадачен такой стремительностью. Они оба были озадачены, но у Мориса, хоть он и проиграл, сдав все позиции, возникло странное чувство, что на самом деле он побеждает, продолжая компанию, начатую еще в прошлом триместре.

Ибо теперь Дарему не было с ним скучно. Дарем не мог без него и дня прожить, сутками напролет торчал у него в комнате и все лез спорить. Это было так не похоже на него, человека скрытного и не великого диалектика. Он атаковал взгляды Мориса как «совершенно беспочвенные, Холл. Здесь все веруют как респектабельные люди». Было ли это всей правдой? Не стояло ли что-то еще за его новой манерой и неистовым иконоборчеством? Морис полагал, что стояло. Внешне отступив, он полагал свою веру удачно пожертвованной пешкой: ибо, съев ее, Дарем открыл свое сердце.

К концу триместра они коснулись еще более деликатной темы. Оба посещали класс перевода, который вел декан. И вот однажды, когда кто-то бойко продвигался по тексту, мистер Корнуоллис монотонно и вяло проговорил: «Далее опустим: тут упомянут отвратительный порок древних греков». Дарем заметил после, что за подобное ханжество декана следовало бы лишить ученой степени.

Морис засмеялся.

— Я рассматриваю это с точки зрения чистой науки. Греки, по крайней мере большинство из них, были склонны к этому, и опустить это — все равно что пропустить краеугольный камень афинского общества.

— Так ли это? — спросил Морис.

— А ты что, не читал «Пир»?

Морис не читал. Он не сказал даже, что проштудировал Марциала.

— Там есть всё, пища не для детей, конечно, но ты должен непременно прочесть. Прочти на ближайших каникулах.

В тот день больше ничего не было сказано, однако он стал свободен еще в одном, причем в таком, о чем он не смел заикнуться ни одной живой душе. Он думал, что об этом нельзя заикаться, и когда Дарем опроверг это на залитом солнцем дворе, Морис ощутил дыхание свободы.

VIII

По приезде домой он рассказывал о Дареме до тех пор, покамест фактом, что у него появился друг, не прониклась вся его семья. Ада поинтересовалась, не брат ли он некоей мисс Дарем — впрочем, у нее, вроде, нет братьев — а миссис Холл перепутала его с преподавателем по имени Камберленд.[2] Мориса это весьма уязвило. Одно сильное чувство породило другое: возникло устойчивое раздражение к родным ему женщинам. До сего времени его отношения с ними были обыденными, но ровными. Теперь же казалось чудовищно несправедливым, что кто-то может неверно произносить имя человека, который стал для него важнее всех. Дом все выхолостил.

То же и с его атеизмом. Вопреки ожиданиям, никто не принял это близко к сердцу. С юношеской необдуманностью он отвел мать в сторонку и заявил, что будет всегда уважать религиозные предрассудки ее и сестер, однако совесть более не позволяет ему посещать церковь. Мать сказала, что ей очень неприятно это слышать.

— Я знал, что ты расстроишься, но, дорогая мама, я не могу иначе. Я такой, каков есть, и нет смысла препираться.

— Твой бедный папа всегда посещал церковь.

— Но я не папа!

— Морри, Морри, что ты говоришь!

— Конечно, он не папа, — вставила со свойственной ей нагловатостью Китти. — Правда же, мама?

— Китти, полно, дорогая! — воскликнула миссис Холл, понимая, что сын заслужил неодобрение, но не желая выражать это в открытую. — Речь совсем о другом. Кроме того, ты совершенно не права, поскольку наш Морис — вылитый отец. Так сказал доктор Бэрри.

— Кстати, доктор Бэрри сам в церковь не ходит, — заметил Морис, впадая в семейную привычку цепляться за второстепенное.

— Он очень разумный мужчина, — поставила точку миссис Холл. — И миссис Бэрри тоже.

Промах матери вызвал у Ады и Китти приступ веселья. Они долго смеялись над тем, что миссис Бэрри была отнесена к мужскому полу, и забыли про атеизм Мориса. Он не причащался в Светлое Воскресенье и полагал, что вслед за этим произойдет ссора, как это случилось с Даремом. Однако никто ничего не заметил, ибо в предместьях больше не осталось ревнителей христианства. Это возмутило Мориса и заставило его взглянуть на общество новыми глазами. Неужто оно, притворяясь столь высоконравственным и чувствительным, на самом деле смотрит на все сквозь пальцы?

Он часто писал Дарему длинные письма, стараясь выразить в них все оттенки своего чувства. Дарем мало что понимал в этих посланиях, в чем и признался. Ответы его были не менее длинны. Морис всегда держал их в кармане, перекладывая из костюма в костюм, и даже ложился с ними спать. Ночью он порой просыпался, нащупывал письма и, наблюдая за отсветами уличного фонаря, вспоминал, как, бывало, пугался их, когда был маленьким мальчиком.

Эпизод с Глэдис Олкот.

Мисс Олкот была у них нередким гостем. Когда-то на водах она завела приятное знакомство с миссис Холл и Адой и, получив приглашение, стала бывать у них в доме. Глэдис была прелестна — во всяком случае, так говорили женщины, но и гости-мужчины поздравляли молодого Холла с необычайным везением. Морис посмеивался, те смеялись в ответ, однако он, поначалу проигнорировав Глэдис, вскоре принялся оказывать ей знаки внимания.

Теперь Морис стал привлекательным молодым человеком, хотя он об этом не задумывался. Тренировки сгладили неуклюжесть. Он был плотен, но подвижен, и лицо его, казалось, следовало примеру, подаваемому телом. Миссис Холл приписывала это усикам: «У Мориса усы — это последний штрих», — замечание более глубокое, нежели она подозревала. Узкая темная полоска и правда сообщала лицу завершенность и оттеняла зубы, когда он улыбался. Одежда тоже ему шла: по совету Дарема он даже по воскресеньям носил фланелевые брюки.

Свою улыбку он адресовал мисс Олкот — ему казалось, что так надо. Она отвечала. Он ставил ей на службу свои мускулы, катал ее на новом мотоцикле с коляской. Он расстилался у ее ног. Узнав, что она курит, он уговорил ее задержаться с ним в столовой с глазу на глаз. Синий дым дрожал и расползался, образуя зыбкие стены — и мысли Мориса витали вместе с ним — чтобы исчезнуть, как только в открытое окно проник свежий воздух. Он заметил, что она осталась довольна, а семья, гости и слуги были заинтригованы. Тогда он решился пойти дальше.

Но что-то сразу нарушилось. Морис сделал комплимент: он сказал, что у нее волосы и проч. просто потрясные. Она старалась остановить его, но он оставался глух и не понял, что докучает ей. Он вычитал где-то, что девушки всегда нарочно останавливают мужчин, делающих им комплименты. Он ее преследовал. Когда она в последний день визита уклонилась от мотоциклетной прогулки, Морис решил разыграть из себя этакого властного мужчину. Она — его гостья, отказываться нехорошо, и, увлекши ее в местечко, казавшееся ему романтическим, он стиснул ее маленькую ладонь в своих ладонях.

Не то чтобы мисс Олкот возражала, когда ей пожимают ладонь. Другие делали это, и Морис мог бы, если бы знал, как. А Глэдис поняла: тут что-то не то. Его прикосновение показалось ей отталкивающим. Это было прикосновение трупа. Вскочив, она закричала:

вернуться

2

Дарем и Камберленд — названия соседних графств на севере Англии.