Изменить стиль страницы

– Однако почему же вы, коли о Боге так говорите, в Синоде работали?

– И заметьте – очень неплохо работал, я руководил религией, то есть ведал утверждением основополагающего столпа российской государственности. И я этим занимался честно, увлеченно и со знанием Дела, заметьте. Увы, рухнул столпик. И не по моей вине, заметьте.

– А как же можно, не веря в Бога, утверждать веру?

– Очень даже можно, и уверяю вас, что, только будучи свободным от сего суеверия, и можно его понастоящему втемяшивать в головы простонародья, а также тех, чье сознание предрасположено к этому, каковым является, например, ваше сознание. И крайне важно, чтобы все прочие соблюдали видимое почтение к сему столпику. Такова уж природа российской государственности, что без сего суеверия государство россиян теряет устойчивость и обречено на гибель, что мы и наблюдаем. И уж поверьте, как русак до двадцать пятого колена я не за страх, а за совесть старался отодвинуть катастрофу, но любопытство русского человека впервые победило в нем все остальное. И вот христианской России больше нет. И вам не одолеть варварского любопытства, ныне торжествующего в русском человеке.

– О каком любопытстве вы все толкуете?

– Судя по вашему сердитому лицу, вы думаете, что я оригинальничаю и в слова играю? Ничуть, я предельно серьезен. Так уж исторически сложилось, что никакой демократической основы, вообще склонности к демократии в русском человеке нет. Он неорганизован, на государственные интересы ему плевать, он склонен к анархии, он типичный гребсеб, гребсеб – это греби к себе, он сам по себе не способен к обузданию своего разносного характера, он ленив. Единственное, что держало его в жестких рамках государственности, – страх перед Богом. Русский человек, как никакой другой, любит покой и ничегонеделание, а умерять свои потребности сообразно общественной необходимости он совершенно не желает. Поставьте сотню русаков всех сословий перед казной и дайте им волю, так они бросятся растаскивать ее и передерутся меж собой, и менее всего будут думать, что себя этим губят. Где-то и кем-то сочинена байка, что русский человек не может жить под чужеземной пятой. Но это вранье, с такими-то задатками, кои я только что перечислил и отрицать которые бессмысленно, он будет жить под кем угодно, если его в узде будут держать и подкармливать слегка. Впрочем, последнее не обязательно. Вот она, пята чужеземной идеи, над нами и вот наше варварское любопытство, вот оно, готово принять ее гнет. Да-да, любопытство, что ж еще, это ж любопытно грабить, все вообще делать вопреки заповедям, разгуляться – что-де из этого выйдет? Все народы любопытство сие удовлетворяли постепенно, в течение столетий, а мы, нелюбопытные, все это время спали под Божьим, так сказать, покровом. И вот сейчас враз вдруг проснувшееся любопытство социальное решили удовлетворить – "что-ка из энтого выйдет?"

Морщась от раздумий, поручик сказал:

– Но могла ли просто идея Бога без самого Бога – просто идея, нечто, фу! – тысячу лет объединять русских людей в мощнейшее государство?

– Оставьте! Какое там мощнейшее, видимость одна, – последовал тот же величавый жест рукой, – а идея, молодой человек, это не фу!

– Идея Бога без Бога это – фу!

– Нет, невозможность воплощения идеи никогда не мешала ее возникновению. И здесь дело уже не в государственности, это потом. Вот вам другая идея, опять же – идея коллеги моего, кстати, саном облеченного, Царство ему Небесное! – идея Бога сугубо индивидуальна. Она возникает у домашнего очага, в семейном уюте и, конечно же, не из страха перед природой, не вследствие умственной несостоятельности. Идея Бога суть мечта, мечта о вечности. Существо разумное, человек, впадает в отчаяние от отсутствия вечности. Он не хочет умирать, ему щемяще хорошо, тепло у семейного очага, ему кажется, ему хочется, чтоб так было, что должно быть какое-то еще высшее наслаждение, от которого никогда не устанешь, как, увы, устаешь-таки от очага семейного и всех прочих, что человек себе напридумал. У человека нет доказательств вечности, наоборот – каждодневная чья-то смерть, знание неизбежности своей должны бы убедить его, что никакой вечности нет. Но он гонит от себя эту вопиющую видимость и творит Бога невидимого, Творца всяческих, и это, по мнению сего мнения, есть высшее творение человеческого разума. И ведь творение сие даже иллюзией не назовешь. И вот теперь человек разумный на свое творение переложил ответственность за все, что сам натворил, и теперь он требует вечности после здешних мучений, воздаяния, так сказать, за то, что выдуманный Бог заставляет его себя в рамках держать. И вот тут-то и выступает человек национальный, ведь у такой идеи, а значит и всего из нее вытекающего, не может быть одинакового прочтения. Иудей-меняла не может так же смотреть на Бога, как аравийский кочевник. У утонченного, уставшего от роскоши римлянина и охотника-германца разный Бог, даже если у Него одно имя, и рамки у всех разные. Бог же для русских вроде как Суворов для солдат – и любят его и слушаться хочешь-не хочешь надо, да еще некая вечная жизнь маячит, но однако же и в атаку идти тоже надо, не отвертишься. И вот что получается, заметьте, западный человек, осознав свою конечность и отсутствие бессмертия, воспринимает это как должное, сей печальный факт не вызывает у него истерики. Русак же от сего осознания приходит в ярость. Интеллигенция наша, вот уж точно сволочь так сволочь, начинает бешено бороться с Несуществующим, призывая, заставляя всех прочих, менее грамотных, прозреть, как они. Прозрели...

– Наворотили вы тут, – сказал Дронов, – но всетаки врете вы все, вот он монастырь, вот они мы в нем. – Ну и что? Да вы представляете себе, что такое плод воображения сотен миллионов людей, сотен поколений?! Да он же страшную силу имеет, гипнотизер же заставляет засыпать десятки людей, делать черт-те что, а тут... могла эта сила страшная, сконцентрированная в одном человеке, хоть в Спиридоне этом, заставить большевиков не видеть нас? Почему бы нет?

– Но Бог...

– Ах, оставьте, пожалуйста! Все, что можно объяснить, замечательно объясняется без Бога. Все, что объяснить нельзя, Бог не объясняет и не помогает это делать.

Дронов со страхом уже поглядел на бывшего ответственного и пробормотал вставая:

– Пойду я, Анатолий Федорыч.

– Так чаек же не допили.

– Пойду.

Бывший ответственный усмехнулся и развел руками: "Ну, тогда не смею задерживать".

Дронов вышел на свет Божий и зажмурился от солнца. Вдали он увидел Олю-маленькую, которая призывно махала ему руками.

– Надо ведь вас зашивать, Александр Дмитрич, – сказала она подошедшему поручику, – снимайте-ка вашу гимнастерочку.

– Да возможно ли ее зашить-то?

– Оля-большая все может.

– А пока что ж, мне голым ходить?

– Ну не голым, а полуголым, вот... а крестика нет на вас, Александр Дмитрич, а? – Оля-маленькая держала в руках рваную гимнастерку и смотрела на голую грудь Дронова.

– Нету, как-то... Скажи, а почему тут переодеть нечего? Конфеты шоколадные есть, а толстовки какой-нибудь нет?

– Ну, монашеского же вы не наденете, а другого ничего нет.

– Да я знаю, что нет, а почему?

Оля-маленькая пожала плечами: "Ну, ладно, вы пока можете у нас посидеть, коли стесняетесь так ходить, а можете погулять. Вы ведь на кладбище еще не были".

– Не был. Я вообще-то не люблю кладбища, да и навидался я трупов.

– На кладбище нет трупов, на кладбище кресты да холмики.

– Да это я так, про те кладбища, – поручик мрачно глядел на Олю-маленькую, – где без надписей на крестах "здесь покоится такой-то", а там... идешь в атаку и видишь, лежит-покоится Петька Буянов с разваленным животом и еще другие.

– Мир праху их и Царство Небесное душам их, Александр Дмитрич, что ж еще сказать. А надписей на нашем кладбище никаких нет. Отец Спиридон говорит, что место захоронения христианина означается лишь крестом, больше ничего не нужно, вон там как раз отец Агафангел на кладбище, идите гляньте.