Изменить стиль страницы

– …Нет, Владыка, жене не изменял. В помыслах? – напряженно задумался на несколько мгновений. – Нет, Владыка, и в помыслах, она ж у меня – золото, какие помыслы! Да, Владыка, гордыней весь переполнен, из нее состою… думал, что это – радость, но… нет, все-таки гордыня. Все время гордился, что в Губернии порядок, достаток и благолепие, и это я, мол, к этому руку приложил. Мост через Тверцу построили – гордынька, через Волгу – гордынища. Казенных домов многоквартирных построили в два раза больше, чем планировали – она, она самая, а радость – это ее обманчивая подкладка. Фронту муки отправил лишний эшелон – опять в ней купаюсь, первый в России консервный завод пустили – туда же, пятьдесят храмов в год строим-освящаем – так и распирает… Даже верность Трону, стандартную, обыденную, долженствующую вещь – за благодетель свою почитал. Вот, жду теперь итог всего со стороны любимых подданных.

А тщеславие еще хлестче во мне… гофмейстерский мундир свой одеваю, и по четверть часа, точно девица, в зеркале собой любуюсь. Вот такое во мне окаянство, Владыка, и покаяния нет во мне… О, чуть было не сказал «не научили»… Нет, Владыка, злобы на тех, кто меня убивать идет – не испытываю, плох я был как человек, плох, как губернатор, попробую достойно воздаяние принять. Нет, убегать не буду. Владыка, тут у меня иерей Василий объявился, Вы его знаете, учился у Вас. Благословите, чтоб он меня епитрахилью накрыл… 

– …Накрыл я его епитрахилью, дорогие братья и сестры… потом он прогнал меня, а я, вместо того, чтобы остаться и участь его с ним разделить, как духовному лицу подобает – ушел! В архиерейском доме, что напротив губернаторского, с другими попами из окна наблюдал, как убивали его… Двое штатских заступились за него, оба прикладами по голове получили, слава Богу только до крови, а не до смерти. Двое штатских заступились, а я, духовный, на коленях у него во младенчестве качался – нет!.. Одна баба больше всех изголялась, натравливала, худая такая, глаза щелочками, голос лающий…

– Не запомнили, батюшка? – въедливая пытливость из глаз встрепенувшегося командарма в упор и с надеждой глядела на отца Василия.

– Да какой там! – махнул тот рукой. – А они, эти бабы новопородные, они все одинаковые, все похожи. Она первая и набросилась на него. Крестное знамение успел он сотворить. Стоит он в своей черной форменной шинели расстегнутой, красные отвороты, красная подкладка – весь как бы в торжественном трауре черно-красном… на голову выше толпы… высок был Николай Георгиевич! Бородка, она у него точь-в-точь как у Рудольфа Александровича, неподвижна, глаза поверх голов смотрят, губы молитву творят... До сих пор перед глазами… Бросили его у памятника Слепцову, в пятом году от жидовской бомбы убитого. Тихая провинция!.. Два убиенных губернатора рядом: один каменный, а другой – телесный. Губернаторов лишились, молитвенников обрели. Когда выгонял меня из кабинета Николай Георгиевич, икону эту отдал, ну и бумаги кое-какие. Естественно, дом губернаторский разгромили напрочь…

Только ночью мы с Владыкой Арсением тело подобрали, раньше не смели. Отслужил владыка в соборе панихиду, а на утро я его во гробе в Псково-Печерский монастырь увез. А до того, как в Печерский поезд сел, молебен перед сей иконой отслужил. Хотел ее в соборе оставить, чувствую – нет, не хочет Она, с собой взял. Через три дня возвращаюсь, чтоб уже, окончательно благословившись у Владыки, в Москву ехать. Затаскивают меня в актовый зал мужской гимназии, которую заканчивал, а там – педагоги всех учебных заведений всего города, душ триста. Какой-то комитет резолюцию предлагает: приветствовать новое революционное правительство с князем Львовым во главе. И, естественно, термин «бескровная» в резолюции резолюцирует. Во мне все клокотать начинает. У меня на глазах, говорю, да и у вас – тоже, три дня назад убили и затоптали генерал-губернатора, Царем ставленного. Уберите, говорю, «бескровную», поставьте «кровавую». Эх, что тут началось с педагогами! Изящные, тонкие, благовоспитанные, деликатные… Эх, и несло же их! Спасибо, что не побили. Учителя наших детей… Ни кожи, ни рожи, ни смысла, ни бессмыслицы – одна никчемность… И духовенство свое собрание устроило! Те – в женском епархиальном училище. Владыка мается, в президиуме сидит. Выступает член Государственной Думы, протоиерей… забыл имя… и распинается, как теперь все стали свободными и не надо лицемерить, называя Царя на ектеньи «благочестивейшим». И, естественно, требует поздравительного адреса Львову и его банде… Ну, тут уж я не выдержал, все им сказал. Слава Богу, попы Тверские воздержались от приветственного адреса. Я – на вокзал, а на вокзале узнаю, что второй раз собрались отцы Тверские и все таки послали приветственный адрес! Впору было назад бежать, и побежал бы, да поздно, уже отправили восторженное послание по поводу «бескровной»… В Москве застал митинговый угар. У Храма Христа Спасителя вижу – толпа, памятник Александру III свален и разбит на куски.

Глава 29

– Как?! – одновременно воскликнули Свеженцев и Хлопов.

– Веревками. Среди осколков стол стоит, за столом председатель сидит, порхатенький, на стуле, рядом с председателем студент стоит, на стуле, речь держит, что надо углублять революцию, а солдаты, бегущие с фронта, углублению мешают, потому как сразу по домам разбегаются. Бить не били студента, только посвистали – большинство митингующих-то солдаты, или с фронта удравшие, или на фронт не пошедшие, кровью губернаторов умывшиеся. Выступать могут все желающие. И вот, взбирается на стул детина в кучерском зипуне, лицо – сплошная борода, одни глаза свободолюбиво сверкают. Видно, что с речью у него затруднения, не привык он к словам, лошади его и так понимают, одного «ну!» или «тпру» им хватает. Слова из его рта будто булыжники ворочаются, наконец, выдавливает:

– Вот, кто я таперя такой?

Публика хохочет: «Сам и говори, кто такой». После жутких мук выдавливает еще:

– Я третий кучер на купцовой конюшне.

Хохот пуще: ну и дальше-то чего?

Наконец, выдавливается из него наболевшее:

– Глядико-сь, во я кучер, а вот и говорю таперя. Вот оно – свобода-то. А?! – и таращится радостно на всех – цель жизни поймал.

Обвал аплодисментов, Шаляпин столько не срывал, восторгу публики нет конца… Давай, командарм, наливай за свободу… за свободу схождения с ума, которой никто из присутствующих, Бог даст, не воспользуется. И тут дернула меня нелегкая! А мне, говорю, можно на стул залезть? Можно, отвечает, ухмыляясь, председатель, у нас всем можно, у нас демократия. Взбираюсь. «Эх, – думаю, – ну влип иерей!» Стою, ну, дурак дураком, передо мной тыщ пять публики. Перекрестился я и выкликаю:

– А ну, загадку отгадайте! Чего никогда у вас не было, нет, и не предвидится?

Публика замолкла, думать стала, а некоторые – дурные ответы выкликать: кто про деньги, кто про женщин. Обрываю дурные ответы.

– Покаяния, – говорю, – у вас не было, нет, и не предвидится, и вот эти куски от каменной статуи лучшего из Государей Российских, не считая последнего, каждому из вас вместо жернова уже на шею примерены. Аминь.

Еле ноги унес. И несли они меня через полчаса около университета. И там действо! Между самим зданием и храмом университетским в честь Татьяны-мученицы флигель имеется, на нем, на фронтоне, орел двуглавый огромный – лепнина, толпа студентов под орлом, а к орлу мужик с ломом подбирается, чтоб его сокрушить. Мужик, оказалось, из сторожей, но зато и председатель местного совдепа. Студенты неистовствуют. Я одного спрашиваю:

– Чем тебе орел не угодил? Смотри, красавец какой: головы-защитницы в обе стороны смотрят на владения свои, и дальше, чтоб ни с востока, ни с запада враг не подобрался…

Оказывается, именно в головах орловых и вся загвоздка для них, ну и в когтях, где скипетр с державою: очень им эта совокупность ненавистна. Хищная-де птица, народов клеватель, свободы топтатель, своими крыльями могучими света демократического закрыватель.