Изменить стиль страницы

— Там же их и закопали на погосте.

— А как долго он сидит?

— Безвылазно с двадцать пятого. А нынешний его подельник, который им стал, когда они Евангелие вместе оформляли, тот вообще с 19-го сидит.

— Опять с 19-го.

— Опять. Его сначала продотрядовцы на штыки...

— Продотрядовцы?

— Они. А он выжил. Ну и тоже участвовал в сопротивлении изъятию. Правда, на него странные показания: будто он трем красноармейцам при сопротивлении глаза вышиб.

— А он что, богатырь?

— Да толщиной с соломинку, ростом с одуванчик. Тут-то и странность. По одним показаниям он только угрожал, что, мол, до престола коснетесь — ослепнете. В деле все это есть. А по другим — будто плеснул в них чего-то, но никаких следов плесканья ни на лице, ни на глазах нет.

— Да это ясно...

— Были глаза, а стали бельмы. К одному зрение вернулось. Этот... Варлашка-оборвыш его зовут, так и в деле значится. Так вот он якобы глаза у него пальцем погладил, и тот прозрел, и на сторону сопротивленцев потом встал. Там такая кутерьма была...

— Ну ладно, разберемся. А вот какие-то железки... и ещё.

— А это этому попу в камере один умелец патефон сварганил.

— В камере патефон?

— Ага. Сейчас он у меня на шарашке трудится. Там такие Кулибины попадаются — из штанов радиоприемник сделают. Ну, вот, в камерах он и заводил свою пластинку, а патефон проносил в разобранном виде, в котором он сейчас перед вами.

Зазвонил телефон.

— Что, Саша? Уже привели? Заводи. А что у тебя голос такой срывающийся? Да ну?! Из твоей деревни? Да, Саша, этот мир тесен, и случайностей в нем нет. Так меня учили в семинарии.

— А криминал его главный, по которому последняя раскрутка, это дневник его, вон — толстая тетрадь, и ещё письмо ему лично от Царицы, — Берия покосился на левый портрет.

— Что?!

— А в письме её рукой переписанный псалом 36.

— Все свободны, — призакрыл глаза и зажег трубку.

Открыл тетрадку. И прострелило мальчишеским страхом: да это ж Она писала рукой своей и тетрадку эту своими руками держала: «Не ревнуй злодеям, не завидуй делающим беззакония, ибо они как трава скоро будут подкошены»... И оказалось: да!.. ведь он помнит его, псалом 36, любимый псалом убитой Царицы и умершей матери его. Тогда, в детстве, когда слышал его, казалось, что мать бубнит чего-то невнятное, однако вошло в память, и плеткой бьют по глазам подчеркнутые Царицей места. Голос матери сейчас читает эти строки: «Видел я нечестивца грозного, расширявшегося, подобно укоренившемуся многоцветному дереву, но он прошел и нет его...», «...нечестивый смотрит за праведником и ищет умертвить его...», «...а беззаконники все истребятся, будущность нечестивцев погибнет...», «...От Господа спасение праведников, Он — защита их во время скорби...»

— Ну что, Саша, я же сказал: заводи.

— Иосьсарионыч, но это... мой земляк босиком, и ноги грязные.

— А что, ботинки и сапоги членов Ставки чище?

— Но это... оно как-то...

— Ну, сними с Лазаря ботинки, он как раз рядом с тобой стоит, на его ноги таращится. Впрочем, твой земляк их не возьмет, он ведь всю жизнь без обуви, и зимой — тоже. Забыл?

— Вспоминаю. Завожу, Иосьсарионыч.

«...Нечестивый берет взаймы и не отдает, а праведник милует и дает...», «...и потомство нечестивых истребится...», «...Праведники наследуют землю и будут жить на ней вовек...»

Поднял глаза и увидел двоих перед ним стоящих. Один не видел ничего, кроме правого портрета и завороженно смотрел на него, пребывая в оцепенении. Второй, который босиком, улыбался трепет наводящей улыбкой, а веселые глаза, ее дополняющие, делали общий взгляд старческого, морщинистого лица вообще из ряда вон.

«И сколько ж лет ему? Варлашка... а ведь он еще при Александре III проповедовал!..»

Будто из трубы, звуком, с довеском шамканья из беззубого рта прозвучало:

— Ну фто, Ёська, понравился тебе мой переплет?

— Понравился, — начиная улыбаться, ответил Хозяин, и начало улыбки произошло помимо его воли, что было уже само по себе из ряда вон.

— А ботинки с твоего Лазаря я снял! Вот для него, — Варлашка мотнул головой в сторону. — Вишь, он в тапочках, у него его коцы на шмоне отпыкали, во...

Говоривший приподнял драную рубаху, за штаны его, на веревке подвязанные, были заткнуты два лакированных ботинка. И начинавшаяся хозяйская улыбка взорвалась хохотом. Трубка изо рта выпала на ковер, а вскоре и хозяин ее сам оказался на ковре...

— Так ты нас здесь будешь расстреливать, Ёська? Сам? На фтыках я уфэ был, пора пулю попробовать.

Хохот оборвался.

— Не дождешься, — Хозяин, кряхтя, поднимался (а ведь уже 62 скоро минует), но тут же рывком выпрямился (что такое — 62 для кавказского человека). — А вообще — дождешься! Точно... вот здесь попробуешь пулю. Да! Сам расстреляю... Если немцев от Москвы не отгонишь... Ну, что еще, Саша?

Голос, явно едва от смеха сдерживающийся, сказал в наушнике:

— Иосьсарионыч, а он ботинки с Лазаря снял.

— Я знаю, Саша. Вон он их сейчас из штанов вынул.

— Ой, что было, Иосьсарионыч! Заорал вдруг: «Приказ Верховного: сымай коцы!» — а ведь слышать не мог. Он ещё и пинка Лазарю дал. И Климу тоже, он с него всё штаны хотел снять, а кальсоны, говорит, сам отдай в фонд обороны, они сейчас солдатам нужней патронов, с тебя больше взять нечего... (Хозяин опять едва не расхохотался). Я звонил, вы не откликались.

— Я читал псалом 36. Сказал Лазарю, что он и босиком отвечает за вагоны для Челябинска?

— Не, Иосьсарионыч, не успел, он бегом побежал.

— Немцев отгоним, однако не задаром, тому цена есть, — крикнул, смеясь, юродивый и швырнул ботинки в спину стоящего перед портретом. Тот очнулся и повернулся к Хозяину.

— Одевай! Тебе их до самой смерти не сносить. С Ёськи вот сапоги б снять, да они тесны для тебя, они для всех тесны... — и кривляющееся лицо его оказалось перед глазами Хозяина.

Тот не отвел их от невыносимого взгляда. Правда, голоса своего не узнал:

— Так какая цена? Я цену никогда не спрашивал, я — платил.

— Да платил-то — не своим. Людишками платил, золотцем церковным, камушками краденными... А с тебя нынче не краденное тре-бу-ется, а твое! Ду-шень-ка твоя... А?

Эх, видели б эту сцену члены Ставки. А нарком боеприпасов, уже четвертый час ждущий перед предбанником вызова, мог бы спокойно пройти мимо секретаря Саши, так тот полностью увлекся переписыванием молитв, время от времени огрызаясь по телефону от командзапа...

— Вот тебе и цена — сейчас на исповедь, за всё то, что наворотил. И поп рядом, и епитрахиль при нем, он ее под шарф маскирует. По тюрьмам да по зонам уже пять дивизий поисповедовал, две крестил — ударная армия! Командарма не хватает!.. А вообще — ладно... тяжела пока епитрахиль для твоей головы, хватит страха в твоих глазах... вдруг «начало премудрости», а? А иноплеменников отгоним. Мой тезка, мой покровитель Варламушка Хутынский покажет им Кузькину мать, а Михаил Архангел довесит. Да и Александр Ярославич на подходе, сразу после Введения. А супротив него по льду да по снегу никому не выстоять. Ну а Никола наш добьет, доморозит. Только ты... — Варлашкин указательный палец помаячил перед глазами Верховного, — вот ему, батьке моему, храм его родной верни, как задумал.

— За этим и позвал вас, — хрипло проговорил Хозяин и повернулся к священнику.

— Ой, гляди-ка, батька, — Варлашка, припрыгивая, подбежал к бумагам и предметам на столе, — гляди-ка, патефон наш.

— Я вам американский проигрыватель дам.

— Не-е, не надо нам американского, мы на этом... вместо правого хора будет стоять... да они и сами, пострелянные, тоже встанут, — и Варлашка перекрестился на пластинку.

Рука Хозяина едва не сделала то же самое сама по себе, еле сдержал.

— Ой, Ёська, а это что же за книжищи такие, уж не про нас ли?

— Про вас, про вас, «дела» ваши.

— Вишь, батька, про меня книжку написали, жаль, грамоту забыл. Хотя и не знал никогда. А чего такая толстая?