Изменить стиль страницы

Бровастый-лобастый Молотов вздохнул глубоко и ответил:

— По-моему, никогда, у неё здоровье, как у Джесси Оуэнса.

— Что она здорово здорова, это известно всем. Я спрашиваю, когда она со своим здоровьем приходила в лазарет, чтобы помогать выхаживать раненых бойцов?

Тут все члены Ставки ВГК оторопело воззрились на Хозяина. Они привыкли ожидать любого хозяйского выверта, но не такого. Опять же портреты... Он же, опустив глаза, снова занялся лежащими перед ним бумагами и предметами.

Все сидящие кристально ясно поняли, что прозвучавший вопрос неизбежно относится и к их женам, а значит, и к ним самим. Надо было что-то отвечать, но что отвечать на столь неслыханно-невозможный и, в общем-то, дурацкий вопрос? Какие раненые бойцы? Уж не те ли, что миллионами в июле ты гнал в безнадежную атаку, когда надо было зарываться в землю и обороняться?!

— Вячек, — Хозяин продолжал рассматривать лежащие перед ним бумаги и предметы, не отрывая от них глаз, — ты очень ценный работник, а твоя Жемчужина тебе работать мешает. Вячек, ты помнишь, как твоя Жемчужина ходила с женой американского посла по дворцу в Кусково и от своего имени подарила ей две вазы стоимостью, как два линкора? Я думаю, пора твою Жемчужину вставить в другую оправу. Лаврентий, обеспечь «ювелирное исполнение».

Поднял глаза на соратников. И увидел то, что и ожидал увидеть. Дело не в том, что их жены, все старые жидовки (давно их так «окрестил») и подумать не могли о том, о чем он вопрос поднял. А дело в том, что мужья их, перед ним сидящие (и глазки бегают, а Вячек уже «проглотил» потерю Жемчужины) не понимают вообще, о чём речь. Их плоскость мышления и жизни не вмещает в принципе бескорыстной помощи кому-либо в чём-либо. И видно, как тошны им глядящие на них портреты.

И других подручных под рукой — нет!..

И не будет!

Не будет?

— Лаврентий, а эти люди? — он ткнул пальцем в бумаги и предметы.

— Будут здесь через полчаса.

— Хорошо, — поднял трубку местного. — Я знаю, Саша. Заноси.

На зеленой обложке календаря был изображен дивной красоты многоглавый храм. Перевернул обложку: на него в упор, пронзающим взглядом смотрел Патриарх Тихон.

Третий портрет из того мира.

Встали перед глазами последние строки его послания, от руки писанного одним белогвардейцем, в плен взятым: «...Анафема вам, святотатцы и грабители монастырей и храмов. Анафема, анафема, анафема, пока не покаетесь!..» И сейчас по кабинету разнеслось-зазвенело: «Анафема, анафема!..»

Белогвардейца тогда лично допрашивал, потому как тот аж из самой Москвы пробирается, куда ходил по заданию Деникина. А ходил к самому Патриарху Тихону, ходил за официальным благословением от него для Деникинской армии и всего его Добровольческого движения. И получил от Патриарха отлуп. И посему пребывал в ярости и непонимании. Да, такое благословение для красных было бы крайне опасным и грозило очень многим, это было бы знамя, хоругвь впереди крестного хода...

Не состоялось. Все крестные ходы уже были красными расстреляны. А Деникин и не собирался идти на Москву крестным ходом с хоругвью, он шел туда с лозунгом Учредительного Собрания. Ильич постоянно похохатывал над этим лозунгом. А за благословением к Патриарху послал оттого, что приперло, безнадежность похода на Москву вырисовывалась вполне. Всплеск уныния у добровольцев вкупе с безразличием у их большинства выразился воскликом: как он смел? Еще живой тогда Колчак возмущался больше всех: получалось, что его верховноправлению — нуль цена с точки зрения Высшего Промысла, о Котором вдруг вспомнили. Неизвестно, вспомнился ли ему благодарственный молебен, в радости им заказанный, по поводу падения Самодержавия, о чем, оказывается, обласканный адмирал, командующий Черноморским флотом, только и мечтал всю жизнь.

Бесстрашный пленный белогвардеец не страшился предстоящего расстрела, он нервно и сбивчиво обвинял Патриарха в трусости.

Тогда, зажигая трубку, ещё не всему миру известную, спросил:

— А вы сами, ротмистр, в Бога верите?

И в ответ получил мычание с кручением пальцев правой руки, мол, значения это не имеет, просто нужна была, так сказать, официальная регистрация.

— Вроде моей подписи под вашим смертным приговором?

— Вроде. А Патриарх — струсил.

Безбожный продовольственный диктатор, Хозяин Царицынского фронта очень удивился тогда: человек, который по всей стране разослал такое страшное для себя анафемствующее послание, вряд ли трус. И видя полное непонимание со стороны пленного оппонента постановки вопроса, допрос прекратил и предложил не валять дурака с играми в благословение, а переходить от неблагословленной белогвардейщины-учредиловщины на сторону красных, которые не нуждаются ни в каком благословении, кроме подписи вождя в конце расстрельного списка. Согласие было получено тут же...

«Анафема...» — вновь услышалось, ударило по ушам и загуляло по кабинету.

Новую власть признал, белогвардейщину не благословил, но ведь анафему — не отменил...

Секретарь Саша кашлянул:

— Иосьсарионыч, разрешите?

— Нет, Саша, не разрешаю. О том, ещё какой и где город потерян, мне сейчас не интересно — это к Шапошникову, а он, я думаю, и так знает.

На следующий день после речи по радио (которая будет скоро) о том, что поражение Германии в конце концов неизбежно, он будет снимать стружку с командиров всех рангов за каждую нечаянно потерянную деревушку, но сегодня это значения не имеет. Даже потеря Одессы и почти всего Крыма (один Севастополь кровью исходит, дерется), с чем секретарь Саша и пришёл.

— Саша, английского посла не надо посылать, английскому послу надо говорить так: «Сэр, Ваш звонок не ко времени, благоволите подождать, Вам перезвонят». Саша, а американскому послу надо говорить так: «Джек, Босс на привязи; отвяжется — звякнет сам». А вообще, их надо не посылать, их надо заставлять присылать то, что нам нужно. Много молитв переписал?

— Шесть.

— Мне копии сделай. Попроси иеродиакона Иоанна, чтобы продиктовал псалом 36. Это был любимый псалом моей матери. Иди, нехорошо занятого человека у телефонной трубки долго держать.

— Да он сейчас ничем не занят, Иосьсарионыч.

— Он занят тем, Саша, что произносит вслух и про себя то, что он сейчас тебе диктует. И когда отдиктует, будет делать то же самое ежесекундно. На сегодня важнее этого деланья нет ничего. Иди. Да... когда Владыка закончит свое правило и отдохнет (и не раньше!), попроси его позвонить мне. В любое время. Я буду ждать.

На третьей странице обложки календаря значилось, что на первой изображен Храм во имя Владимирской иконы Божией Матери Ховринского благочиния Московской епархии, а здесь, на третьей — иконостас его правого придела во имя преподобного Варлаама Хутынского. И отдельно — фотография писанной на стене, в рост, иконы самого Варлаама.

Особенно впечатляюще смотрелись Варлаамовы глаза. Мастер рисовал. За сколько лет впервые он смотрит вот так, вблизи, в упор, в глаза святого на иконе! Впрочем, было, и было не так давно, всего 10 лет назад — Саша приносил одну из подготовленного к взрыву Храма Христа Спасителя. Теперь и не помнится какую, отмахнулся тогда — текущие срочные дела (коллективизация!) были срочнее...

— Товарищ Пронин, посмотрите, пожалуйста, вот этот храм, что на обложке, сейчас цел? Сидите, вам передадут. Лаврентий, передай... Лаврентий, почему у тебя пенсне подскочило?

До сегодняшнего дня третьи лица, которые слышали вот такое к нему обращение, были только секретарь Саша и бровасто-лобастый Молотов. Всегдашнее обращение (как и ко всем вообще) было — товарищ Берия.

Товарищ Берия повернул голову к Хозяину и сказал:

— В этом храме в 19-м году настоятелем был тот подследственный, чье дело лежит перед вами.

Опустил глаза к бумагам и предметам, зажег трубку.

— Ну, Пронин?

— Цела, цела эта церковь, товарищ Сталин, — отозвался Пронин.

— А что там сейчас?

— Да не пойми чего... ну, то есть — ничего, закрыта она на замок. А было там — и музей, и тюрьма, и вообще много всякого. И даже склад снарядов мертвых некондиционных с Химкинского завода.