Изменить стиль страницы

Петруха был талантливым добытчиком и обладал колоссальным нюхом на еду. Необъяснимо, как он чувствовал, куда надо двигаться, чтобы оказаться свидетелем поедания съестного и к этому присоединиться. Меня он успешно выставлял как «жертву голода». Думаю, что и в побег взял из-за моей дистрофии, чтобы на ней зарабатывать — глядя на «тень», жрущий не мог с нами не поделиться. А как только мы получали свою долю, она с невероятной быстротой исчезала в Петрухином желудке. Я чаще всего был наблюдателем, а если и получал часть еды, то ровно столько, сколько требовалось для продолжения жизни.

Уговорить меня бежать ему ничего не стоило. Тем более что Жаба преследовала меня за проволочные портреты. Война кончилась, и я думал, что моя матка Броня уже там, в Ленинграде, и мне можно к ней вернуться. И я снова буду говорить по-польски. К тому же Петруха был Всадником, а я — Тенью. И мы бежали с ним на барже, доставлявшей в разные места по Иртышу продукты. Детское заведение НКВД тоже получало с неё свою часть с нашей помощью. Мы переносили продукты на себе от пристани до кухни и прекрасно знали устройство баржи изнутри.

Путешествие на барже было малоинтересным. Мы прятались в трюме, среди пустых ящиков из-под продуктов, и спали вместе с крысами. Крысы, тёплые и сытые, — не опасны. Всадник мой, быстро съев взятую с собой еду, несколько раз пожалел, что бежал от пайки, но было поздно.

После разных мытарств — голода, холода — мы приплыли в Отдалённое место (ОМСК). Талант Петрухи привёл нас на омский вокзал. Он нутром чувствовал, что там будет жратва, что именно там нас накормят и мы двинем по железной дороге дальше на запад, в мой Питер. Попали мы с ним не на сам вокзал, а на сортировочную его часть и оказались среди составов с солдатами, которые, как выяснилось, ехали после немецкого фронта на японский. К ним присоединяли омские вагоны. И между составами неожиданно натолкнулись на странно весёлый, не похожий на другие, «пьянский» поезд. За зарешеченными окошками торчали бритые солдатские головы, с жадностью рассматривающие всё, что происходило на улице. Только один вагон-теплушка был открыт, и в нём шло буйное веселье. «Наверное, начальственный вагон», — подумали мы.

Из этой-то теплушки и заметили нас, вернее, сначала меня.

— Смотри-ка, залётка какая чахоточная появилась, — услышал я оттуда.

Другой поддатый дядька спросил:

— Пацан, а пацан, кто же тебя так охудил?

Петька тут же за моей спиной пожалился, что мы оголодали, — нет ли у дядек поесть нам?

— Смотрите-ка, какой вдруг шустрый румянчик объявился! Эй ты, козлик, чего за щепку-то прячешься? — прохрипел старший из них. — По тебе не видно, что ты оголодал. Выдавил из дружка всё, а сам ничего себе, пухленький. Прямо козлик! Ну, иди сюда, ладо моё, забирайся к нам! Накормим всласть. И заодно «чахотку» забирай свою!

Все они, одетые в солдатскую форму, чем-то отличались от других, нормальных военных. Да и вели себя в теплушке по-хозяйски, видать, главными были в «весёлом» составе и «панствовали», то есть пили, играли в карты, не обращая никакого внимания на охрану.

Во время кормиловки я заметил, что дядьки плотоядно рассматривали Петра, даже пощипывали его, хлопая по заднице, приговаривая: «Задок-то какой отрастил аппетитный, а!» Мне стало не по себе. Почувствовав неладное, я несколько раз толкнул своего дружка, но он был занят едой и только едой. У них на руках я увидел татуировки, и мне ещё показалось, что игра в карты связана была с нами, то есть с ним, с Петрухой, — мой подозрительный кашель их отпугивал. Я ещё раз толкнул Петруху в бок и предложил сходить по нужде. Он с жадностью продолжал есть. Отчаявшись обратить его внимание на опасные странности, закашлявшись, я попросился по-малому (мол, близко, под вагоном) — и бежал. Бежал в настоящем испуге от этого кормления, бежал от слова «козлик», страшноватый уголовный смысл которого понял вскоре после этой истории. Бежал от этого лиха, бежал в Ленинград, не зная, что там есть свой Медный всадник.

Много позже, во взрослом состоянии, от одного военного человека я услышал, что маршал Малиновский, командовавший Забайкальским фронтом в Японскую кампанию, сам в прошлом блатной, в первую ночь войны с самураями без предупреждения наших верхов, без артподготовки, которую ждали японцы, бросил под утро на них отобранных в наших тюрьмах и лагерях матёрых зэков-уголовников. Они финками, без единого выстрела, перерезали японцев, спавших в первой линии окопов Квантунской армии. Говорят, что почти все зэки погибли от наших же пуль, но дело своё сделали и определили успех наступления советских войск. Может быть, этого и не было, но, услышав рассказ военного очевидца, я вспомнил страшный «весёлый» эшелон на омских путях и Петруху-всадника, превращенного в «козлика».

А настоящего Медного всадника я увидел только через семь лет.

Картинки памяти

Из Омска на запад, к Уралу, было две ветки: одна — в сторону Свердловска, северная, другая — на Челябинск, южная. Я не выбирал, даже не знал, какая для меня выгоднее, и попал на челябинскую ветку. Забравшись на платформу с пустыми контейнерами, рванул с испугу несколько перегонов до станции Исилькуль, где состав поставили на запасной путь, и мне пришлось вылезти из своего укрытия. Конечной целью моей был не Челябинск, а далёкий Питер, отправился я в него в новой казённой, сшитой ко Дню Победы тюремными зэчками форме. В карманах моих шаровар лежали стибренная ложка, небольшая заточка, рогатка, изготовленная собственноручно в детприёмовские ночные амнистии, и два мотка медной проволоки, аккурат на два профиля — товарища Сталина и товарища Ленина.

Искусство выгибания профилей наших кормчих, которое я освоил в детприёмнике, спасало меня от голодухи в течение всего шестилетнего пути по станциям, городам и посёлкам, по детприёмникам и колониям от Сибири до Ленинграда. На вокзалах, в ресторанах, столовых, буфетах, на базарах, рынках победивший в Великой Отечественной войне фронтовой народ не мог отказать голодному пацанку в жратве, тем более за выполняемые на их глазах из медной проволоки профили любимых вождей, в особенности генералиссимуса.

В эти бурные переселенческие месяцы 1945 года по мере движения к Уралу я всё больше и больше знакомился с совершенно особым миром железной дороги. Со стороны Урала на японский фронт двигалась огромная военная армада. Туда шли бесконечные эшелоны теплушек с солдатами и платформ с танками, артиллерией и другой техникой, под брезентом и без. Обратно, с Дальнего Востока, на Урал и за него гнали целые составы пустых платформ, цистерн, теплушек, чтобы снова заполнить их бесконечным вооружением, боеприпасами, горючим; и вновь с солдатами. Готовилась новая японская война. В Сибирь с Отечественной возвращались запоздавшие из-за лечения в госпиталях обрубки с зашитыми культяпками рук, ног, обожжённые, с покалеченными, щербатыми от ран лицами солдаты и офицеры — живые документы войны. Каждая станция, полустанок встречали их ревущими бабами, они разбирали своих, кровных, родных сражателей и развозили по домам.

Рестораны крупных станций выставляли прямо на перроны столы и стулья, и перед самым прибытием пассажирского поезда официантки наливали из кастрюль в белые суповые тарелки горячий свекольный борщ, мечту желудка. Буфетчица тем временем шустрила вокруг кружек с пивом, наполняя их, отстаивая пену и снова подливая золотистый напиток.

Подошедший поезд выбрасывал из себя голодное человечество в гимнастёрках и кителях. Оно мгновенно заполняло перронный ресторан, и начиналось племенное поедание родного блюда, сибирского борща. Слышны были только просьбы-приказы: «Девочки, ещё одно пиво, дорогие, добавьте борща, красавицы, два самых больших пива и солонку». Фронтовые инвалиды всех мастей в кружку пива перед питьём бросали щепотку соли. В кружке происходил взрыв — резко поднималась пена, и пьющий исчезал в ней, жадно глотая золотистую сладость жизни. Некоторые, особо изощрённые, посыпали солью края кружки и, вращая её, пили пиво через эту соль. Мне казалось, что этим покалеченным войной людям не хватает соли для восстановления утерянных частей тела.