Изменить стиль страницы

Марья Ярославна со слезами его встретила, панихиду служил митрополит Филипп у могилы Марьюшки, но все это казалось Ивану Васильевичу странным и ненужным ему. Застыл он весь, был ровен и равнодушен ко всему, и страшны были для всех этот холод и бесстрастие государя. Даже Ванюшеньку не замечал он, казалось…

На сороковой день панихида была по Марьюшке в княжих хоромах и поминальный обед с митрополитом, который сам служил панихиду; родня вся княжая съехалась, а также князья служилые, бояре и воеводы…

Иван Васильевич говорил о государствовании и с митрополитом, и с боярами, и с воеводами, как всегда, деловито и обстоятельно, но самого его будто за беседой и не было. После трапезы ушел он в свою опочивальню, но один, без советников, как это обычно бывало при тайных совещаниях о делах военных и прочих. Не мог он с малым числом людей быть: или на многолюдстве, или совсем один.

В опочивальне сел он на постель свою пред отворенным окном. Майское небо синеет, облака плывут белые, и вдруг, мелькнув легкой тенью, села на подоконник галка.

Вздрогнул Иван, а в мыслях простодушно, по-детски мелькнуло, что, может, это душенька Марьюшки. Замер он, а галка, повернув к нему голову, пристально поглядела на него неприятным серебристо-белым глазом…

— Злая птица, — прошептал Иван Васильевич и быстро перекрестился.

Галка, испугавшись движенья руки, взмахнула крыльями и исчезла за окном. Почему-то все это потрясло Ивана, и ясно стало ему, до острой боли, что нет уже Марьюшки, нет и никогда, никогда уж не будет.

— Сказками сердце тешу, — прошептал он и, уткнувшись в подушки, впервые зарыдал, как ребенок…

Целый месяц прошел с этого дня, и стал Иван Васильевич ласковей, хоть и весь переполнен был тихой печали. Подолгу сидел он с Ванюшенькой, но говорил мало. Слышал он случайно, что Дарьюшка в Москву уж приехала и здесь вот в княжих хоромах у брата своего Данилы живет, в монастырь собирается. Ныне же увидал ее в окно из своих покоев и даже вздрогнул с испуга. Шла она по двору княжому, будто Марьюшка его, только ростом повыше и станом пышней…

— Марьюшка моя! — сорвалось невольно с уст его, а она, словно услышав, взглянула на окна его покоев.

И вот все спуталось в нем сразу — и то, что было в его детстве и юности, и то, что теперь есть, будто сон какой продолжается. Давно, давно вот была Дарьюшка — первая сердца его невинная любовь. И росла эта любовь, и, когда расцветать стала нежно и сладостно, отняли у него Дарьюшку, а она к нему возвратилась Марьюшкой, и не токмо телом с ней схожей, но и душой своей ласковой и чистой, и полюбил он ее больше, чем в детстве, как жену свою ненаглядную…

— Вот бог взял ее опять, — шепчет словно в забытьи Иван Васильевич, — помрачил господь мне свет свой божий, но вот она живой предо мной, Марьюшка-то, прошла…

Голова его кружится, и не может понять он, две ли их было, или одна в двух лицах, только сердце чует их за одну…

Постучав в дверь, вошел дворецкий Данила Константинович и нерешительно остановился. Иван Васильевич, взглянув на него, заволновался.

Вспомнилось ему далекое: так вот вдруг, как сейчас, робко вошел к нему еще совсем молодой тогда парень Данилка с поклоном от сестры своей. Увозили тогда Дарьюшку в Коломну к жениху.

— Что, Данилушка? — спросил Иван Васильевич хриплым от волнения голосом и, поколебавшись, добавил: — Как Дарьюшка? Подь поближе, сядь тут…

— В монастырь уходит, государь, — вполголоса ответил Данила Константинович, садясь возле государя. — Проститься навек с тобой хочет.

Увидать хоть раз молит…

Голос Данилушки задрожал и оборвался.

— Все одно, Иванушка, как в могилу живой идет…

— Куда спешить ей, — тихо молвил Иван Васильевич, — не уйдет от нее черная ряса. Отымал ее от меня господь, чую, и снова отымет…

Государь положил руку на плечо друга детства и сказал:

— Пусть придет ко мне Дарьюшка-то. Токмо, опричь нас с тобой да ее, не ведать о сем никому…

— Верь, Иванушка, сам тобе стражей буду наикрепкой…

— Нету, Данилушка, мне счастья долговечного, — с горечью произнес великий князь, — испытует мя господь…

Закрыл он глаза руками, а Данила Константинович тихо вышел из покоев.

Опять все смешалось в мыслях и чувствах Ивана Васильевича, и не услышал он, как кто-то вошел к нему, только волнение охватило его вдруг.

Вскочил он на ноги и видит, стоит пред ним будто Марьюшка.

Глаза опустила, и видно даже из-под белил, как стыдом и волнением пылает лицо ее. Дрожащими пальцами перебирает она платочек свой с жемчужной обнизью…

Смотрит Иван Васильевич в лицо ей, и вдруг видит в ушах знакомые с детства сережки из трех серебряных шариков, и вспомнился ему Переяславль-Залесский, златокузня у Кузнецких ворот, и девочка в саду при княжих хоромах, чижи и щеглы в большой клетке…

В этот миг глянула Дарьюшка в лицо государя и, уловив взгляд его, сказала, улыбнувшись и засияв глазами:

— Серьги сии ты подарил…

В сердечном порыве обнял Иван ее и, прижимая к груди своей, молвил радостно и грустно:

— Отрочество и юность свою обымаю с тобой. Все то с годами минуло, но в душе моей век жить будет…

Дарьюшка смутно понимала значение слов государя, но сердцем чуяла, что дорога ему, и виделся ей осенний сад с опавшими листьями, рдеющий гроздьями багровой рябины, и целующий ее княжич Иван.

— Иванушка, — прошептала она, и от этого шепота забыл Иван сразу, что государь он, а видел только себя мальчиком и милую, милую девочку…

Он отодвинул ее от себя, чтобы снова встретить дорогой лучистый взгляд, но глаза ее, вдруг потемневшие, словно ослепли, а губы, все еще будто детские, доверчиво полуоткрылись для поцелуя…

— Марьюшка, счастье мое, — прошептал он бессознательно и приник устами к ее устам…

Глава 11. Зло казанское

Летом тысяча четыреста шестьдесят седьмого года умер бездетным хан казанский Халиль, старший сын Мангутека. Среди карачиев, биков и мурз начались разногласия при выборе нового хана. Одни хотели младшего брата Халиля, хитрого и ловкого Ибрагима; другие, с карачием Абдул-Мумином во главе, хотели царевича Касима, женатого на молодой еще Нур-Султан, вдове брата его Мангутека, матери Ибрагима.

Сеид же, боясь Москвы, склонил ухо к сторонникам Ибрагима и провозгласил его ханом казанским. Так обстояло дело, но Абдул-Мумин не сдавался. Мог он бороться и с самим сеидом. Богаче всех он в Казани, и все купцы и вся знать чтут его, как старшего, а уланы глядят ему в руку, получая хороший бакшиш за всякие услуги.

Чтимее Абдул-Мумина только один сеид. Сеиду сам царь выходит навстречу из хором своих, преклоняет пред ним главу и, стоя, касается почтительно руки его, когда тот еще сидит на коне своем у красного крыльца. Но Абдул-Мумин глядит не на Большую Орду хана Ахмата, а на Москву надеется, поддержку которой обещает ему царевич Касим, любимец великого князя Ивана Васильевича. Союз с богатой Московией считает он более выгодным для торговой Казани, чем союз с Ахматом…

Как будто тишина в Казани, а за тишиной этой смута затаилась во всех углах: идет борьба за престол внутри Казани, а со стороны к ней тянется железная и цепкая рука молодого, но уже грозного князя московского. Из всех карачиев один лишь Абдул-Мумин через друга своего, Касима-царевича, знает истинную цену тому, что делает и замышляет Иван Васильевич, и каких сил ратных, казны и богатств накопила Москва.

Но все духовенство, из ненависти к хяурам и по указке сеида, сеет страх среди правоверных, пугая их вмешательством Москвы.

— Нам страшней всего, — проповедуют одни из них, — Москва-хяур! Пусти змею за пазуху — она ужалит тебя в сердце.

— Если мир у нас будет с Русью, — внушают другие, — где мы полоны брать будем, где рабов достанем для всяких работ, для рукоделия всякого: крестьянского, кузнечного, плотничьего, для литья разного, для дела тележного и санного…

— Где девок красных полонить будем, дабы торговать ими с прибылью высокою на базарах шемахинских, персидских, сарайских, индийских и турецких? — говорят третьи.