Изменить стиль страницы

Поиски работы я начала с одного портного, жившего неподалеку от нашего дома, у вокзала. В конце концов я доковыляла до Кои — от нас это километров около пяти. Моя больная нога совсем онемела. Эта мастерская была уже шестая по счету. Если меня здесь не возьмут, я откажусь от своего намерения стать портнихой. Хозяин мастерской оказался мягким, приветливым человеком. Неужели на нашем свете еще попадаются такие люди? Я буду зарабатывать деньги и в то же время учиться шить. Я должна очень стараться. Слава богу!

Крыша мастерской, в которой я работала с шестью другими девушками, была вся дырявая; сквозь дыры просвечивало небо — то голубое, то затянутое тучами. Когда погода ухудшалась, с потолка и из-под пола так сильно дуло, что ноги у меня становились холодными, как ледышки. От долгого сидения за швейной машиной спина деревенела. Я боялась, что хозяин мне скажет: «Все равно ты не можешь шить сидя прямо, ведь ты калека».

Поэтому, не жалуясь, я молча шила до тех пор, пока не сдавали мои нервы.

В мастерской царила атмосфера легкомыслия и панибратства. Девушки пели пошлые песенки и хихикали без причины. Я же была не в силах даже улыбаться. Я никак не могла избавиться от чувства усталости, и меня постоянно мучил страх перед увольнением.

Чаще всего я приходила домой только в час или два ночи. Мои родители еще бодрствовали: они дожидались меня, чтобы напоить горячим чаем. Какие бы неприятности у меня ни случались, как бы я ни злилась на работе, я не рассказывала об этом отцу и матери: мне не хотелось доставлять им лишние огорчения. Для них я все еще была маленькой послушной девочкой, и мы, как прежде, весело смеялись…

Вместе с сестрой мы зарабатывали 8 тысяч иен в месяц. Этих денег не хватало даже на то, чтобы обеспечить отцу настоящее лечение. Единственное средство лечения, которое он мог себе позволить, — это лежать в постели.

Пролежав с полгода, отец заявил, что ему стало лучше, и начал подниматься. Однажды я подслушала его разговор с матерью. Отец говорил:

— Ужасно, что дети должны так тяжело работать!

Иногда, когда я в виде исключения приходила из мастерской часов в семь-восемь, я брала работу на дом — шила детские платья. За каждое платье я получала по 16 иен, но часто я чувствовала себя такой усталой, что не в силах была снова взяться за шитье. В изнеможении бросалась я на постель и растирала больную ногу.

Однажды в жаркий летний день отец вышел из дому с тачкой. В тачку он положил кое-какой кузнечный инструмент, еще сохранившийся у него. Я со страхом спрашивала себя: что он задумал? Наступил вечер. Отец все еще не возвращался. Все мы беспокоились за него. Наконец он вернулся. Вид у него был очень усталый. Ни слова не говоря, он сел. С большим трудом мы вытянули из него, что он весь день бродил по городу — чинил кастрюли и котлы, которые ему приносили.

Я понимала, как тяжело было отцу стать бродячим мастеровым, работавшим прямо на улице: ведь он так гордился своей кузницей. Когда мы, девчонки, были еще маленькими, он часто рассказывал нам эпизоды из своей жизни. Когда-то он работал на Камчатке, хорошо изучил нравы и обычаи местного населения. Он был один из тех, кто строил знаменитый железный причал в Миядзиме.

После хождения с тачкой в лице отца не было ни кровинки, он обливался потом, и мы, сестры, поклялись, что будем работать еще больше, чтобы помогать семье. Но, сколько бы мы ни напрягали свои силы, все было бесполезно: никто не мог угнаться за катастрофически растущей дороговизной. Сломив свою гордость, я подала заявление с просьбой предоставить нашей семье пособие по бедности, которое полагалось нам по закону. Но чиновник городской благотворительной организации не принял всерьез моей просьбы.

— Послушайте, ведь такая семья, как ваша, не захочет… — сказал он, намекая на наш прежний достаток.

Каждый день отец отправлялся в город с тяжелой тачкой. Если ему предстояло чинить водосточные желоба, его сопровождала мать. Но работа была ему не под силу. Осенью 1952 года отцу снова пришлось лечь в постель… Его состояние день ото дня ухудшалось. Моя сестра и я брали все больше и больше сверхурочной работы. От ножной машины ноги у меня часто совершенно теряли чувствительность. Теперь я каждый день засиживалась в мастерской до двенадцати, а то и до часу ночи; мои домашние боялись, как бы и я ко всему еще тоже не слегла… Однажды моя сестра втайне от меня подала жалобу в бюро по найму. Хозяина портняжной мастерской (это был мой второй по счету работодатель, первый обанкротился) вызвали в бюро и строго предупредили. Но результаты оказались самыми плачевными. Хозяин представил фальшивые книги, кроме того, он начал каждый вечер занавешивать окна черными шторами, чтобы с улицы не было видно, что мы работаем по ночам. В остальном же все осталось по-старому.

В последний день 1952 года я летела в мастерскую, не чуя под собой ног; я заранее радовалась новогодним наградным. Отцу я посулила пару новых «гетас» (деревянных сандалий); матери обещала дать денег, чтобы она расплатилась с долгами в лавках. Сестре уже выдали 3 тысячи иен в качестве аванса, и мы на эти деньги смогли купить рис и заплатить за квартиру. Наверное, у меня еще останется небольшая сумма, так что мы сможем отпраздновать Новый год.

Но вместо праздничных наградных, на которые я рассчитывала, меня ожидала весть об увольнении. 2500 иен — вот все, что мне причиталось после окончательного расчета. Причиной увольнения, по словам хозяина, было то, что я плохо работала. Это утверждение не давало мне покоя, ведь я знала, что работаю хорошо и старательно. Да и потом, как вернуться домой с такой смехотворно маленькой суммой? Я твердо решила бороться.

Даже отец, всегда призывавший меня к терпению и покорности, на этот раз возмутился. Он простонал: — Твой отец сам пойдет в мастерскую и скажет им несколько теплых слов!

Однако волнение сломило его. В этот новогодний вечер болезнь отца приняла опасный оборот.»

3

Трудно сказать, сколько человек из примерно ста тысяч, переживших взрыв атомной бомбы в Хиросиме, мытарствовали в послевоенные годы так же, как семья Уэмацу. Точно это никогда не удастся установить, потому что большинство «сэйдзонся» (оставшихся в живых) старались скрыть свои страдания от всех окружающих, кроме ближайших родственников. Правда, в первое время очевидцы «того дня» часто рассказывали о пережитых ужасах, при случае даже хвастались ими. Теперь же они упорно молчали. Причина заключалась в том, что отношение общества к ним хоть и незаметно, но все время менялось. То, что еще вчера рассматривалось как доблесть, сегодня считалось позором.

В общественные бани не впускали мужчин и женщин, обезображенных «келоидами»: хозяева бань совершенно необоснованно считали, что шрамы от атомных ожогов заразны. Брачные посредники, с помощью которых в Японии заключается большая часть браков, объявили, что молодые люди из Хиросимы и Нагасаки, пережившие «пикадон», нежелательны в качестве женихов и невест: ведь от них могут родиться уроды.

Большинство работающих по найму из числа тех, кто пережил атомный взрыв, потеряли работу, так как их трудоспособность резко понизилась. (Исключение составляли лишь государственные чиновники, чьи должности охранялись законом.) Эти люди часто страдали головокружениями, временной потерей памяти, повышенной нервозностью, апатией. Найти новую работу им было очень трудно, почти невозможно, ибо никто не хотел брать к себе «атомных калек».

Поэтому больные, еще имевшие работу, старались как можно дольше избегать всяких упоминаний об усталости и недомогании. Вызвав сочувствие сегодня, они рисковали потерять завтра кусок хлеба; из страха перед увольнением они не осмеливались даже жаловаться на головные боли или, скажем, на насморк. Даже в том случае, если у них были деньги, они зачастую не решались обратиться к врачу из боязни, что окружающие узнают о их болезни. Случалось, что самые ближайшие родственники не предполагали, что глава семьи тяжело болен. Только после того как он окончательно сваливался, к нему звали врача, но большей частью это было уже слишком поздно.