— Теперь, государь, ты видишь силу тьмы. Понимаешь, что, либо вы все погибните, либо научитесь, все-таки, жить по новому, так, как я вас научу. В вас отвращенье вызывали те формы, которые я вам дарил, но только от нежелания принимать что-то новое. Вы могли бы хранить в себе свет, но при этом стать по настоящему могучими, чтобы дать достойный отпор. Сейчас я вам помогу с помощью тех воронов, с алмазными когтями — тем самым покажу, насколько не верно ваше предубежденье, против каких бы то ни было темных, зловещих форм. Сейчас они бросятся на следующего дракона, на третьего — я уверен, что через некоторое время отгонят их всех прочь. Так же, с моей помощью, преображенные, смогут повернуть и Барлогов, ну а уж орки сами побегут, да еще и ятаганы побросают…

Эрмел говорил с такой уверенностью в своей силе, что, действительно, ничего ему не стоит повернуть всю эту несметную армию, и что будет по его — что Келебримбер, чувствующий, что там, под этими облаками, идет страшное разрушенье, идет беспрерывное убийство, уставший от всего этого, измученный своею тоскою — готов был сдаться, подтвердить свое согласие. Но вот этот голос, всегда, казалось бы, ведающий верную дорогу, голос победителя — этот голос вдруг оборвался, и услышал Келебримбер злобное шипенье, словно бы целый выводок ядовитых змей висел перед ним, в воздухе. Он взглянул на этого светлого, белоснежного старца Эрмела, и увидел, как белизна эта и благородные черты оплыли, словно воск на горящей свече; тогда же вспомнил он, как обратился во что-то темное, дымящееся клок отрубленных у него волос, и тут же опомнился государь от этого колдовского наважденья, взгляд свой вверх, к звездам устремил, и тут же и успокоение, и решимость почувствовал, хотел уж заявить, что, эльфам лучше погибнуть, лучше королевство свое в пепелищах оставить, тем принимать ту жуть, перерождаться в каких-то тварей (ведь именно от такого преображенья появились в рудниках Утумно и первые орки) — он начал говорить, но Эрмел не слушал его: он продолжал шипеть, и все громче и громче раздавалось это шипенье, черты же все продолжали оплывать, и казалось, что сейчас вот откроется что-то жуткое. На Келебримбера он взглянул так, мельком — провел возле него рукою, и тут же отпустил — эльф оказался опутанной некой призрачной, темноватой пеленою, за которой он почти ничего не видел, и не мог пошевелится. Он остался висеть в одном месте, над извергающими бордовые отсветы тучами, ну а Эрмел, отставив его, метнулся вниз. Да — он почувствовал, что все пошло не по его замыслу, что вмешалась некая сторонняя, непредвиденная сила. Однако, Эрмел так и не знал еще, что это за сила; и, тем более, не мог и предположить, что вмешалась она по воле Маэглина…

* * *

Еще незадолго перед этим эльф и эльфийка — отец и матушка златовласой девочки, пробирались к мосту, отчаянно торопились, ужасались, что смерть может забрать их. Но вот, когда все вокруг засияло, зашипело раскаленными, вжигающимися в землю полосами, когда все налилось ослепительным белесым сиянием, жар возрос до нестерпимых, слепящих пределов, а воздух над головами загрохотал, задрожал от многотонной, падающей на них массы — вот тогда они, как и все окружающие их остановились, вдруг явственно осознав, что через несколько мгновений их не станет в Среднеземье, но проснуться они в блаженном Валиноре. И они смирились с этим. Теперь было даже недоумение, чего они так боялись, зачем суетились, бежали — их ждала прекрасная земля, там они вновь будут все вместе, и там им уже не будет грозить никакое зло, полетят, поплывут в сладостном движенье полные любви века. И вот они встали друг против друга, с нежностью глядели друг другу в лица. Очнулась от забытья девочка, она открыла глаза, увидела сияющий лик матери, ту ослепительную, кипящую массу, которая куполом неслась на них сверху — и закричала! Она не знала, и знать ничего не хотела про Валинор — она хотела жить здесь, прежней жизнью, которая теперь так стремительно разрушалась. И вот увидела она девятерых, стремительно несущихся воронов, и поняла, что могут они вынести ее, протянула к ним ручки.

А эльф и эльфийка, как и многие иные, смирившиеся со смертью, все смотрели друг на друга, одними очами печальными шептали друг другу слова прощания, и представляли свою гибель как одну из многих в череде трагедий эльфийского народа. Но тут вмешалось что-то совершенно неожиданное — вдруг между ними появились девять воронов, и, вместе с тем, теплым ветром повеяло, и нежный голос зашептал:

— Отпустите, пусть живет она — такова воля провидения…

И мать поняла, что дочь ее может быть вынесена из под пламени, что будет еще жить, однако она уже настолько смирилась со смертью, со скором пробуждением в Валиноре, что не хотела ее отпускать — и дело было даже не в разлуке (хотя, конечно, и расставанье было болью); но в понимание того, сколько зла в этом мире, сколь искажен он еще в дни творения; ей мучительно больно было осознание того, что любимой ее доченьке придется и плакать, и страдать, и потому она не хотела ее отпускать: "Отпусти… отпусти…" — в едином порыве шептал ветер: "Ты не в праве распоряжаться ее судьбою. Пусть познает она и горести, однако — через эти горести познает и любовь истинную…"

— Прости, прости доченька! Помни обо мне, и знай, что и о тебе в каждое мгновенье Там буду помнить, любить. Ну прощай, прощай, милая, до встречи!

И она выпустила девочку, которую давно уже держали вороны, и, заливаясь слезами, крепко-крепко обнялась с супругом — это действительно были их последние мгновенья. Как раз в это время ударила та ослепительная стена, которая прожгла до дна реку, и от которой взметнулся, стремительно разлетаясь во все стороны, бордовый плотный пар. И этот пар был настолько раскаленных, что не только мгновенно обращал в пепел всех, кто в него попадал, но и выжигал слой земли метра два — ведь это был пар от драконьего пламени, от которого и мифрил плавился. И в это же время, словно исполинский молот, по уже раскаленной наковальне, обрушился основной поток драконьего пламени…

* * *

Скажу, что в десятках верст слышен был грохот, и земля содрогнулась; содрогнулись и Серые горы, и с седых, холодный, погруженных в угрюмые вековечные думы вершин сошли многочисленные лавины. И уже знали об этом неожиданном, коварном нападении в Серых гаванях, за сотни верст к северу-востоку, и сам государь Гил-Гэлад взошел тогда на высокую смотровую башню, и узрел (за сотни верст узрел!) поднявшееся от того падения зарево. Оно багровой полосой раскинулось по горизонту, и до самого утра не желало усмирятся — Гил-Гэладу и страшно, и больно было на него смотреть, он чувствовал, сколькие погибли там, сколькое было разрушено; слезы катились по его лицу, и он едва слышно шептал:

— Дориат, потом Гондолин, теперь — Эрегион; придет время и Нуменора, и Серых гаваней. Пусть сейчас кажется, что — это будет нескоро, через тысячелетия, но, когда минуют эти тысячелетия, и падет и эта башня, и все эти стены, и волны усмирят раскаленные руины, то будет казаться, что прошло лишь одно мгновенье… Все уходит, все забывается. Какой же печалью наполнено все наше бытие — сколько мук, надежд и разочарований, но все уходит, уходит… уходит…

И, хотя не было еще точных вестей о гибели Эрегиона, и, быть может, он не погиб в ту ночь, государь Гил-Гэлад чувствовал, что дни этой прекрасной земли сочтены, и тогда рожден им был такой плач:

— Где ты, прекрасная земля?
Твои сады, твои луга,
И золотистые поля?..
Ушло, ушло то навсегда!
Где вы, святые родники,
И реки светлой глубины —
За стоном этой вот тоски,
Я знаю — тьмою сожжены!..
Ах, может где-то я найду,
Иные реки и сады,
И на холмы в цветах взойду,
Увижу свет святой звезды…
Но где же милый твой народ?
Где песни первые весны?
И духа сладостный полет?..
Ах, тьмою, тьмою сожжены!