И тогда Маэглин испугался — он решил, что сейчас вот эти фигуры, эти ненавистные ему Живые бросятся на него, убьют или прогонят куда-то прочь — и не смерти, не боли он, кончено, боялся — ему жутко было потерять Ее. Он знал, что, ежели потеряет, так уже сойдет с ума от боли, будет вопить, кусаться… но никогда с этой болью не сможет смирится, всегда будет помнить ее облик. И вот слабым, заплетающимся языком залепетал:

— Я ничего… да я просто взглянул… Ах, да не гоните меня, пожалуйста…

Он еще много лепетал, молил их не гневаться, а они узнали несчастного, поняли, что тяготит его, и попытались успокоить, однако, Маэглин и не думал успокаиваться: вся измученная, сплошь из надрывов состоящая душа, не принимала, и ненавидела эти фигуры — да откуда они, да почему же они рядом с Нею, почему же все-время кто-то противится их счастью?.. И вот его голос изменился — теперь в нем был гнев, хотя он и шептал по прежнему:

— Оставьте нас. Отпустите. Навсегда. Ну, что вам за дело до Нее, до меня?.. Дайте же мне счастья, в конце концов; ну, хоть немного счастья, а то я даже и не знаю, что это такое…

Ему тяжко было подбирать нужные слова, и даже высказывание этого превратилось для него в муку. Конечно, братья не могли отпустить девочку, которая и для них стала чем-то священным, и еще неизвестно, чем бы все это закончилось, если бы позади не раздался голос Эрмела — он старался говорить по прежнему спокойным, величественным голосом, однако — он у него постоянно срывался, проступали иные, гневливые ноты:

— Что же — опять вы меня не послушали… Вместо того, чтобы драться с драконами, спасать Эрегион, вы предпочли спасти одну какую-то девочку, и бежать, попросту дезертировать с поля боя. Сейчас, в это самое время, вы, подобно вихрям огненным, должны были носится, убивать врагов, а вы… Ведь вы же единственной надеждой у тысяч и тысяч эльфов были…

— Ну, довольно! Довольно! — гневно выкрикнул тут Альфонсо.

Этот высокий, широкоплечий нуменорец поднялся, и шагнул навстречу Эрмелу — казалось, будто темный утес вдруг стал перед столпом света. Но этот свет был неприятен, за ним, все-таки, угадывался какой-то обман. Да и черты самого Эрмела все время, но как-то неуловимо оплывали, когда он двигался, то движенья его были призрачны…

-..Да, мы бы носились, мы бы убивали, раздирали этих драконов!.. — с пылом выговаривал Альфонсо, и паутина морщин привычно прорезала его лик. — Мы бы уже не могли вырваться из этого вихря. Да — убивали бы, раздирали, и этим только умножали боль. Разодрали мы одного, и сотни, может тысячи эльфов погибли. Так бы было и дальше — мы бы несли разрушенья, боль, и сами бы страдали! Сами бы себя раздирали, и все затем, чтобы во мрак, в услужение к тебе уйти… Да — я отчетливо помню, что же сам же себе сулил вечные мученья, преисподнюю… Но не тебе, слышишь ты — не тебе владеть моей душою. Пусть я буду один на один со своей болью, в своей преисподней, но ты, все равно не властен надо мною. Над нами ты не властен… Что не можешь от нас отказать?! Но мы, все равно, твоими не будем. И плевать, на твои спокойные торжественные речи — надоело, надоело!!!

— …Человеческая натура так слаба, так изменчива. Вы, ведь, ослепленные одним каким-то чувством отказываетесь от разума; не понимаете, что…

— Все, довольно! Изыди прочь! — Альфонсо сделал еще один шаг, и теперь стоял вплотную к Эрмелу.

А Эрмел и не собирался уходить — правда, при этой гневной, страстной тираде, лик его еще больше оплыл, и свет стал еще более неприятным; в сияющие же, ясные глаза смотреть было и больно и страшно — там было что-то звериное, и какое-то непостижимое, но сильное чувство. И Маэглину, и даже братьям хотелось тогда остановить Альфонсо, так как они чувствовали, что сейчас может сорваться эта личина, и хрупкое их счастье разрушится. Но личина осталась, и Эрмел, как ни в чем не бывало, выговаривал:

— Куда же мне уходить? Все мои силы, и надежды Эрегиона с вами. Предположим, я уйду, и что же — через полчаса здесь уже все будут выжигать драконы, потом появятся Барлоги. Чего вы хотите — пол часа спокойствия? Только помните, что, в это время, без числа без счета будут гибнуть те, кого бы вы могли спасти…

— Довольно, довольно этих речей… — Альфонсо порывисто зажал уши, но тут же и разжал, и, что было сил толкнул Эрмела в плечи.

Чародей перевернулся в воздухе, и, не падая на землю, обратился в белоснежного голубя, который издавал довольно приятное воркование, и вот взмыл, и, не успел еще никто опомнится, перелетел на плечико девочки. Она улыбнулась и голубю, погладила его по головке, а он, словно котенок от ласки, заворковал еще больше, и вполне осмысленно, с укоризной взглянул на братьев.

— Довольно этих жалостливых, лживых сцен… — процедил сквозь сжатые губы Альфонсо, и шагнул к девочке, намериваясь сорвать этого «голубя» с ее плеча.

Однако, девочка побледнела, и взглянула на Альфонсо с испугом, и подхватила голубя, спрятала его в своих ладошках. Едва не плача (а на самом то деле, ее смех от плача был совсем недалек) — она, едва сдерживая слезы, спрашивала:

— Зачем же вы ему плохо хотите сделать?.. Разве вам этот голубочек что-нибудь плохое сделал?

— Не верь ему, не верь… — дрожащими губами прошептал Альфонсо, и морщины еще сильнее прорезали его лицо — словно бы боль в него вдавилась раскаленной решеткой. — Такую личину он избрал, чтобы жалость вызывать, чтобы в доверие войти…

Нет — девочка уже не понимала всех этих хитроумных выводов, да и до них ли ей было? Вот она заплакала, и, прижав голубка к груди, переводя взгляд с одного на другого, спрашивала:

— Так где же они — матушка моя и батюшка. Куда вы их дели?..

И тут закричала так громко, что тревожно переговаривавшиеся птицы в лесу замолкли, и тут же с шумом взмыли в небо, по которому все сильнее и сильнее перекатывались огненные зарницы. Она звала их по именам, она молила, чтобы они только поскорее появились, забрали бы куда-нибудь, потому что ей уже становилось страшно в этом месте. И тогда выступил вперед Маэглин, и с откровенностью проговорил:

— Так, родненькая, ведь мертва уж твоя матушка, ну а батюшка… Я же твой батюшка, ведь не могла ты меня не признать, хоть мы так долго в разлуке то были…

Он говорил все это с большой уверенностью, но и с трепетом, опасаясь, что девочка вдруг не признает его, и ускользнет вся его Новая жизнь. А девочка только взглянула на него, и, конечно же, сильно испугалась, зарыдала, и все прижимала голубка к груди — она, вдруг, осознала, что из того пламени вынесли только ее — и как же страшен был, какой же болью в их сердцах отдавался этот плач!.. А Маэглин понял, что свершилось самое страшное, что не признала она его, и пал перед нею на колени (в ручей этот холодный), и застонал:

— Узнай меня! Пожалуйста, молю тебя об этом! Доченька, дорогая, узнай меня!.. Я ж тебя сорок годиков то… ох, да какие же сорок — всю жизнь искал!.. Мучился то я как! Да что же ты меня, родненькая, так и не узнала меня?!..

Конечно, этими своими иступленными выкриками, он мог только в больший страх ее повергнуть — она и вскрикнула, и закрыла свое личико ладошкой (второй же придерживала у груди голубя), и горько заплакала. И тогда братья склонились к Маэглину, и кто-то потянул его назад, кто-то на ухо ему зашептал:

— Зачем же ты это делаешь? Ты же боль ей причиняешь. Не смей…

Но Маэглин понимал только, что его хотят разлучить с Нею, с его счастьем, и вот он схватил ее за ту руку, в которой держала она голубя, и тогда девочка вскрикнула, но уже от сильной физической боли — так как эта была рука проломленная на сцене, и теперь уж разом несколько рук схватили Маэглина, дернули сильно, прочь потащили. Слышались голоса: "Да что ж ты делаешь!" — Маэглин дернулся отчаянно, и в этом иступленном состоянии ему почти удалось вырваться. Однако его повалили на спину, и он уже не Ее, не "дочку свою" видел, но это тревожное, пылающее небо, с одной стороны которого уже наползала, наполняющаяся из глубин бордовыми сполохами стена, вот издали донесся вопль дракона.