Вот Рэнис вскочил, и, вопя что-то о несправедливости происходящего, бросился на них, но, как только ворвался в скопище этих призраков, сам потерял четкие очертания, и стал, клубясь черными валами, разрастаться — вот стал уже, подобной огневой туче, исполином — ничем не отличным от огненного демона Барлога. Он говорил еще что-то об ужасе всякого убийства, о том, каким должен быть мир, но сам то не мог справиться с яростью, и слов уже было не разобрать — только беспрерывный, оглушительный грохот. Наконец, из клубящейся массы, вырвался бордовый, исходящий жаром, многометровый хлыст, вот, со свистом рассек клубящейся воздух, обрушился на изничтожающую самую себя толпу — перебил разом несколько дюжин, но на их место появились сотни — вновь взвился хлыст, вновь обрушился — и еще, и еще раз. Должно быть, одного орудия ему было мало, и вот вырвалось еще несколько хлыстов, и все то они беспрерывно впивались в землю, рвали тела — тьма побагровела и раскалилась от их мелькания — сотни тел разрывались, стекали потоками грязи, но восставали все новые и новые, клокотали вокруг него, пытались разодрать эту тьму, даже и карабкались по нему — невозможно было уследить за всем, да и хотя бы понять, что происходит — все слишком перемешивалось, изничтожалось.

Вот обычно рассудительный, а в последнее время особенно молчаливый и мрачный Ринэм, медленно поднялся. И в его глазах клокотала тьма — он начал было говорить о том, что всем им надо успокоиться, и обсудить происходящее; однако — глаза его разорвались, и оттуда стремительными потоками стали вырываться стальные стрелы — они вылетали ровными, отточенными рядами — и с размеренным, безжалостным свистом впивались и в призраков, и в бесов, и в Барлога-Рэниса.

Вот Дьем, Даэн и Дитье, бросились к Робину, который стоял на месте, покачиваясь от напряжения, начинал что-то шептать, но тут же закрывал свой вновь ставший жутким лик, и свое единственное око, в котором тоже клокотала тьма:

— Простите! Простите меня, пожалуйста! — вскрикнул он вдруг, заметив на мгновенье своих братьев. — Ведь вы же понимаете, что не могу я сейчас помочь! Самому сейчас тяжело… Как же мне тяжело сейчас… Как же тяжело…

Робин застонал, задрожал, вдруг завопил, и тут грудь его стала раздуваться — билась, пульсировала, подобно огромному сердцу; вот из глубин его стали вырываться потоки раскаленной крови, а он зашелся безумным хохотом, и выкрикнул:

— Вот видите, видите — не могу я больше этих чувств в себе выдерживают — разрывают они меня, а исхода то им все равно никакого нет!..

И вот грудь его разорвалась, и стало видно исполинское, пульсирующее, выбивающее кровь сердце, кажущееся таким раскаленным, что на него и смотреть то было больно. И эти три близнеца из Алии (или из Туманграда, если угодно) — сначала отшатнулись, а затем — вновь бросились к нему; трепетно припали к стопам, взмолились:

— Но больше же некому!.. Кто ж кроме тебя?!.. Молим — пожалуйста, пожалуйста — спаси ты нас!..

В это же время, из темных буранов поднялся ворон, он стремительно взмахивал крыльями, и они сливались с мраком, казались такими же, как этот мрак исполинскими, неохватными; закручивались с вихрями, грохотали с порывами ветра. Слышался его, брызжущий болью голос:

— Ну что — вот она ваша человеческая сущность! Ад! Ад! АД!!! Вы можете мечтать о Рае, но сколько вы выдержите этот Рай!!! Сколько пройдет времени пока ваш мозг не захлестнут эти мрачные образы!.. О — от них не избавиться — они часть вас. Я же все время был поблизости, но не вмешивался ведь! Я хотел любовь найти, но вот опять хаос… А любовь то… Один раз любил, и все — ВСЕ!!! ВСЕ!!! Никогда мне уже не найти ее вновь! Да и ладно, право!.. Да — довольно, никогда больше не стану терзаться!..

— Надо, надо любить!!! — вскрикнула Аргония, которая все это время рыдала, и все целовала и целовала своего возлюбленного, который был подобен монументу — все это время оставался недвижим, а на лице его вновь прорезались морщины.

— Ты говоришь, что надо любить?!.. — взвыл ворон, и оказался вдруг рядом с нею, впился своими когтями в ее руки. — Кого же ты любишь?!.. Ты, безумная, живущая среди иллюзий! Скажи, кому твоя любовь доставила счастье: тебе ли, ему ли, окружающим?! Да всем только страдания от этой любви! Да все вы безумные и слепые… Как и я! Братья вы! Люблю! Люблю я вас всех! — с мукой взвыл ворон.

И эта исходящая мраком птица, в одно мгновенья была близка, чтобы в приступе ярости разодрать и Аргонию, и всех их; но вот уже взмыла высоко-высоко, и вдруг, продолжая вопить это: "Люблю Вас!!!" — стала разрываться там радужными шрамами. Слышалось пение мученическое:

— Один во мраке я блуждаю,
В мечтаньях темных иль во мгле,
И вновь и вновь я умираю —
Я улечу в веков золе.
Я как свеча: неверно пламя,
Еще мерцает, дымом вьет,
И над холодными полями,
Уж воет ветер — он меня убьет.
И не найти освобожденья,
И грозны тучи, тяжка мгла,
И где исход моим моленьям,
Я как свеча сгорю дотла.
И что я сею? Зло, сомненья;
Лишь иногда мои мечты,
Полны неясного томленья,
Сквозь мрак иные вижу дни.
Те дни, когда блистал во славе;
Не громов — нет — святой любви,
И в бесконечном океане,
Я видел свет моей звезды…

И тогда, в этом стремительном, отчаянном кружении, прорезанным слабыми радугами, да еще редкими вспышками, поднимающихся из их истерзанных душ — что-то переломилась; и тучи в одном месте стали расходится — они расходились тяжко, они боролись, они жаждали вновь захлестнуть то место, на котором только что были, но нет, нет — не было у них уже на это сил. Пусть в каждой из этих душ клокотал мрак, пусть это были болезненные, исступленные, во мраке пребывающие души, но каждая из них, несмотря ни на что все-таки рвалась к свету. В каждое мгновенье, они помнили о чувстве любви. Да — они совершали всякие мерзости, но ведь ни на мгновенье не было им покоя, ведь они мучались от этого как в адском пламени, и все равно стремились. И теперь, когда даже Робин отчаялся — теперь уже ворон боролся — и они, в аду пребывающие, увидев это, устыдились своей слабости, они, истекающие кровью, подняли к нему руки. Вот Рэнис, выросший в исполинскую, клокочущую яростью гору — стремительно разорвался, и на несколько мгновений не стало ничего, кроме огненных вихрей.

Но вот вихри рассеялись, и оказалось, что они стоят на спокойным плато. Никаких следов недавно ушедшей страшной бури не было — да и казалось, что эта буря только привиделась им. Хотя — боль то они испытывали; и, чтобы избавиться от этого страшного духовного мучения, смотрели на звезду, подобной которой никогда вы не увидите на нашем небе. Все бесконечное небо казалось незначимым против этой звезды — не было видно иных звезд… Что же может сравниться с этим чувствием? Она, единственная, исцеляла их души, и после той страшной бури которую они пережили — это было сродни тому, что они в несколько мгновений пронзили небеса, взмыли в самые высшие сферы…

…Так, окутанные этим даже не серебристым, а каким-то неведомым светом, простояли они неведомо сколько времени. И постепенно этот святой свет изгонял ту, казалось бы непреодолимую боль, которая так их души рвала…

Быть может, они в этом неземном счастье, простояли бы целые века, не замечая ни хода времени, ничего не замечая, и чувствуя одну только любовь — ведь только страдальцы, прошедшие через страшные муки могли испытывать и такое вот, для многих непостижимое, вырывающееся за пределы времени и пространства счастье. Однако, перед ними плавно закружил ворон, и в голосе его больше не было прежнего, надрывного — это был очень печальный голос: