Когда одежда на нем вспыхнула, а кожа (где она еще осталась), пошла волдырями — ворон в одном стремительном рывке перенесся к нему, обхватил своими широкими темными крыльями, отнес к дальней стене, и там уложил на пол — несколько раз провел крыльями по искореженной плоти, и вот раны затянулись — хотя и остался Келебрембер по прежнему изуродованным, с выпирающими костями на лице и на теле. Как только он очнулся, то голос его был уже не такой как прежде — теперь в нем была и печаль и тоска, и мольба — он говорил негромко, медленно — однако, ворон с жадностью вслушивался в каждое его слова. То были слова одной из песен мертвого уже Эрегиона. Кто сложил ее неведомо, так же и сами слова дошли до нас с явным искажением — однако, все-таки, приведу их — они дадут понять, что так поразило ворона:

— Когда вечернюю порою,
Я ухожу в хором лесной —
Ведомый милою звездою,
Вхожу я в дом родной.
Тиха прохлада древних елей,
И речка темная в крови,
Пусть осень, птицы улетели —
Ты образ в сердце позови.
Идешь один, идешь с мечтою,
А где-то жизнь, а где-то день —
Неужто то предсказано судьбою:
"Навеки лишь лесная тень…"
И только образы былого,
На душу падают шурша —
И листья мертвые сурово,
О смерти веют, холодом дыша.
И так в ночном лесу брожу,
И с образом былого,
О милости, о милости прошу,
Ищу хоть отблеск сердца дорогого…

Такие вот мрачные, в какой-то тяжкий час сложенные строки — они возымели такое действие на ворона, что он стал раздираться в клочья, и вырывалась из него густая, едкая темень — и тут же он сложился закутанную в черную одеяния мрачную, дышащую болью человеческую фигуру.

— И сейчас ты, король без королевства, грезишь о любви; вспоминаешь те строки… Ведь сейчас ты переживаешь самые страшные мгновенья в своей жизни, и все равно ведь грезишь. Что ж это?!.. Неужто… неужто ж, право, нет мне над вами власти, и только иногда могу отчаяньем да болью во мрак вас погружать — так, ведь, вырываетесь ведь все равно. Рано или поздно, но наступает такое мгновенье… Что ж — не пугает тебя моя мощь — слышишь эти вопли, слышишь вой пламени — ведь это может раздавить тебя, поглотить, терзать хоть всю вечность…

— Я и так в аду… — простонал Келебрембер. — …Не знаю, испытывал ли кто-нибудь мучения, которые были бы сравнимы с моими… Не знаю, но никакая боль тела не сравниться с ними — тело рвется от этих мук… Любимые мои, где же вы?!..

— Все равно он их зовет, и мраке беспросветном, в хаосе, в метаниях, все равно, ни на мгновенье их не забывает… — в растерянности, задумчиво проговорил тогда этот страждущий дух, принявший теперь человеческое обличие.

Несколько минут ни Келебрембер, ни возвышающаяся над ним мрачная фигура не издавали никаких звуков, не шевелились, однако и в душе одного, и в душе иного по прежнему бушевали бури. Вот, наконец, человеческая фигура вновь приняла очертания ворона, стремительно заметалась под куполом, и там несколько раз языки мертвенного пламени испепеляли ее, но тут же она вновь принимала очертания птицы, и продолжала метаться, время от времени издавая громкие, мучительные стенания. Вот фигура эта бросилась к полу, и врезалась в него с такой силой, что разбежались трещины, затрещали крошимые кости, но тут же вновь эта фигура поднялась в человеческом обличии, и вновь раздался голос — на этот раз он был молящим:

— Вот ты, такой премудрый в этих чувствах; ты, страждущий — скажи мне: действительно ли мне нет никакой надежды, действительно ли не смогу успокоиться, но все в пламени буду метаться да зло творить?!.. Скажи — неужели же этого никак нельзя исправить?!.. Ведь, если бы я не хотел исправить, если счастлив своим мраком был, так и ладно. Так ведь стражду! Так я стражду к тем чувствиям вырваться… Вот, кажется, достиг самого жуткого места, какое только можно достичь — сейчас вот последний шаг сделаю, и закую и Их, и себя в такую цепь, что уж ничего кроме страдания не будет. И я озлоблении своем решился я на это! И это ты-ты меня от последнего шага удержал! Этими вот своими порывами удержал!.. Ну, так и ответь же мне скорее — неужели для меня, темного из темных нет спасения?!! О, о, о, о!!!! Чувствую ведь, что не смогу вернуться с миром — разрушать, жечь стану! Больно мне больно! Кто ж поможет!.. Темно… Воздуха…

— Да, да — вернись к ним… — едва слышно проговорил Келебрембер, и закашлялся — вместе с кашлем изо рта его вырывалась и кровь.

И вновь темная фигура обратилась в ворона, и вновь метнулась под потолок, там разорвалась беспорядочными, уродливыми стягами; вот заскрежетала, впилась в свод ослепительной молнией, и, завопив с такой мощью, что Келебрембер разом перестал что-либо слышать, метнулась к выходу. Бывший государь Эрегиона уже не видел этого — глаза его ослепли от жара. От беспрерывного, вот уже столь долгое время продолжающегося перенапряжение, и его могучее тело уже оставило тот порог, когда чувствуется боль — тело умирало, и он не в силах был пошевелиться — ни жар, ни вопли больше не донимали его — он чувствовал расслабленность, успокоение, ему казалось, что теперь то встреча с любимыми очень близка…

* * *

Я уже говорил, что Братья предчувствовали все то, что должно было свершиться с ними, но полагали что у них есть, по крайней мере, несколько дней. Нет — до нового, и ужасного возвращения ворона у них было лишь пара часов. В прошлый раз, я оставил их стоящих всех вместе, у грани леса, под светом святой звезды. Им казалось, что те несколько часов, которым им еще удалось простоять в единение под этим светом тянулись и очень-очень долго, и пролетели в одно мгновенье — очень многие-многие чувства вместили эти часы. Они, веря даже, что ворон вернется лишь через несколько дней, все равно, боялись потерять хоть одно выверенное им роком мгновенье свободы. Они жаждали творить, любить — и даже хоббиты прониклись этим пылом — да что там — сам воздух трепетал вокруг них, полнился пусть и нечеткими, пусть в мгновенье распадающимися в ничто, но, все-таки, созданными ими прекрасными образами. Говорили, конечно, о любви — и речи были сродни тем, которые пелись за двадцать лет до этого, после вознесения Вероники, у стен Самрула. Только разница была в том, что тогда выговаривались отдельные стихотворения — теперь же, в страдании, и в безграничной любви друг к другу, они чувствовали такое родство своих душ, что и все порывы и чувства их были схожи — так что представляли они единый, любящий дух, который и порождал строки, которые будут приведены мною ниже…

Да, с некоторым содроганием, приступаю к их написанию. Ведь здесь начинается важнейшая часть моего повествования:

— Начнем последнюю поэму —
Исток всех дел, и долгих лет,
Иным, пришедшим нам на смену,
Пускай несет умерших свет.
Да — эти строки ты читаешь,
Но кто сложил — уж мертв давно;
Его ты, может, наблюдаешь,
Когда ветрило бьет в окно.
Когда в ветвях застонет буря,
Когда холодная вода,
В ноябрьской тоске бушует,
И стонет птица у окна.
Когда земля промерзла в поле,
А в небе — мчится череда,
Глубоких туч в лихом дозоре,
Когда лишь блеклая звезда…
Когда она, Одна, Святая чрез холод,
Свой прольет Вам свет,
Тогда ты вспомни — был я молод,
Тому минуло много лет.
И в этом ветре окаянном
Провою: "Дух, ты, дух ты мой!
Любил и я, а нынче в несказанном,
Один, один, но со звездой…
Пока же, расскажу, что было,
В те давние святые дни,
Когда Она одна светила,
Зажгла те первые огни.
И расскажу я то сказанье,
Лишь потому, что в нем горит:
Судьбы моей, и судеб всех предначертанье,
Последняя поэма пускай вам сердце усладит.