Изменить стиль страницы

Девушки небрежно топтали цветные обрезки, бездумно плутая как бы в мусоре некоего воображаемого карнавала, как бы среди хлама грандиозного несостоявшегося маскарада. С нервическим смехом стряхивали они с себя лоскутки и щекотали взглядами зеркала. Души их, ловкое чародейство их рук пребывали не в скучных платьях, остававшихся на столе, но в сотнях обрезков, в этих стружках, легкомысленных и суетных, которыми, словно цветной фантастической метелью, они готовы были засыпать весь город. Ни с того ни с сего им делалось жарко, и они отворяли окно, дабы в нетерпеливости своего затворничества, в голоде чужих лиц увидеть хотя бы прильнувший к окну безымянный лик ночи. Исполненные взаимной ненависти и соперничества, готовые начать борьбу за того Пьеро, какого темный вздох ночи принесет к окошку, они обмахивали свои распаленные щеки перед вспухающей занавесками зимней ночью и обнажали пылающие декольте. Ах! Как мало требовалось им от действительности. Все было в них, чрезмерность всего была в них. О, их бы устроил Пьеро, даже набитый опилками, одно-два словца, которых они давно ждали, дабы суметь угадать в роль свою, давно приготавливаемую, давно уже вертящуюся на языке, полную сладкой и страшной горечи, страшно влекущую, как страницы романа, проглатываемые ночью вместе со слезами, стекающими на горячечный румянец.

В одно из вечерних скитаний по квартире, предпринятое в отсутствие Адели, отец мой наткнулся на тихий этот, вечерний сеанс. Какое-то мгновение он стоял в темных дверях соседней комнаты, с лампой в руке, завороженный сценой, исполненной пылкости и горячки, сущей идиллией из пудры, цветной папиросной бумаги и атропина, которой, словно многозначительным фоном, была загрунтована зимняя ночь, дышавшая меж вздувшихся оконных гардин. Надев очки и сделавши два шага вперед, он обошел девушек, освещая их поднятой в руке лампой. Сквозняк из открытых дверей взметнул занавески окна, девушки не воспротивились разглядыванию, шевеля бедрами, блестя эмалью глаз, лаком скрипучих туфелек, застежками подвязок под вздутым от ветра платьем; лоскутки, словно крысы, кинулись убегать по полу к приотворенным дверям темной комнаты, а мой отец внимательно глядел на прыскающих жеманниц, шепча вполголоса: — Genus avium... если не ошибаюсь, scansores или pistacci... в высшей степени достойные внимания.

Случайная встреча эта положила начало целой серии сеансов, в продолжение которых отцу моему быстро удалось очаровать обеих девушек обаянием своей преудивительной личности. В благодарность за исполненный галантности и живости разговор, который скрашивал им пустоту вечеров, девушки позволяли страстному исследователю изучать структуру своих щуплых и пошлых тел. Совершалось все в процессе беседы, изысканно и достойно, что снимало двусмысленность с рискованнейших моментов собственно исследования. Сдвигая чулочек с коленки Паулины и постигая обожающим взглядом компактное и благородное строение сустава, отец говорил: — Сколь же полна очарования и сколь счастлива форма бытия, избранная вами. Сколь проста и прекрасна теза, каковую дано вам явить своим бытованием. С каким мастерством, с какой утонченностью справляетесь вы с этой задачей. Если бы я, утратив пиетет к Создателю, пожелал избрать себе занятием критику творения, я б восклицал: меньше содержания, больше формы! Ах, какую пользу принесло бы миру убытие содержания. Больше скромности в намерениях, больше воздержанности в претензиях, господа демиурги, и мир станет совершенней! — восклицал мой отец, меж тем как рука его вылущивала белую лодыжку Паулины из узилища чулочка. Но тут, неся поднос с полдником, в дверях столовой явилась Аделя. Это была первая со времен великого столкновения встреча обеих враждебных сил. Мы, невольные свидетели, пережили минуты ужасной тревоги. Нам в высшей степени было неприятно присутствовать при новом унижении и без того сурово исказненного мужа. Невероятно сконфуженный отец встал с колен, к щекам его волна за волной все гуще и темней приливал стыд. Но Аделя неожиданно оказалась на высоте положения. Она, усмехаясь, подошла к отцу и щелкнула его по носу. Это послужило как бы сигналом, Польда с Паулиной радостно хлопнули в ладоши, затопотали ножками, повисли с обеих сторон на отце и обошли с ним в танце вокруг стола. Так, благодаря добросердечию девушек, зародыш неприятного конфликта расточился во всеобщем веселье.

Таково было начало преинтересных и преудивительных историй, которые отец мой, вдохновленный очарованием маленькой этой и невинной аудитории, устроил в последующие недели ранней той зимы.

Любопытно будет отметить, что в столкновении со столь необычным человеком все вещи словно бы возвращались вспять, к корням своего бытия, восстанавливали свой феномен вплоть до метафизического ядра, пятились как бы к изначальной идее, чтобы там от нее отступиться и переметнуться в сомнительные, рискованные и двусмысленные пределы, которые для краткости назовем регионами великой ереси. Наш ересиарх шествовал среди вещей, как магнетизер, заражая их и обольщая своим небезопасным чарованием. Следует ли мне и Паулину счесть его жертвой? В те дни она сделалась ему ученицей, адепткой его теорий, моделью экспериментов.

Избегая искушения и с надлежащей осторожностью я попытаюсь изложить чересчур еретическую доктрину эту, на долгие месяцы обуявшую тогда моего отца и определившую поступки его.

ТРАКТАТ О МАНЕКЕНАХ, ИЛИ ВТОРАЯ КНИГА РОДА

— У демиурга, — говорил отец, — не было монополии на творение. Оно привилегия всех духов. Материи дана нескончаемая жизненная сила и прельстительная власть искушения, соблазняющая на формотворчество. В глубинах ее образуются неотчетливые улыбки, створаживаются напряжения, сгущаются попытки образов. Материя дышит бесконечными возможностями, которые пронизывают ее неясными содроганиями. Ожидая животворного дуновения духа, она бесконечно переливается сама в себе, искушает тысячами округлостей и мягкостей, каковые вымерещивает из себя в слепоглазых грезах.

Лишенная собственной инициативы, сладострастно податливая, по-женски пластичная, доступная всякого рода побуждениям, она являет собой сферу, свободную от закона, предрасположенную ко всяческому шарлатанству и дилетантизму, поле для всевозможных злоупотреблений и сомнительных демиургических манипуляций. Материя — пассивнейшее и беззащитнейшее существо в космосе. Всякому позволительно ее мять, формовать, всякому она послушна. Любые структуры ее нестойки, хрупки и легко доступны регрессу и распадению. Нет ничего худого в редукции жизни к формам иным и новым. Убийство не есть грех. Оно иногда оказывается неизбежным насилием над строптивыми и окостенелыми формами бытия, которые теряют привлекательность. Ради занимательного и солидного эксперимента убийство даже можно счесть заслугою. И тут — исходная посылка новой апологии садизма.

Мой отец был неустанен в глорификации столь удивительного первоэлемента, как материя. — Нет материи мертвой, — учил он, — мертвость — нечто внешнее, скрывающее неведомые формы жизни. Диапазон этих форм бесконечен, а оттенки и нюансы неисчерпаемы. Демиург располагал важными и любопытными творческими рецептами. С их помощью он создал множество самовозобновляющихся видов. Мы не знаем, будут ли эти рецепты когда-то воссозданы. Но оно и не нужно, ибо, окажись даже классические приемы творения навсегда недостижимы, остаются некие иллегальные действия, вся несчислимость методов еретических и безнравственных.

По мере того как отец от общих этих принципов космогонии переходил к области своих прямых интересов, голос его снижался до проникновенного шепота, изложение делалось темней и сложней, а выводы терялись во все более сомнительных и рискованных сферах. Жестикуляция обретала при этом эзотерическую торжественность. Отец щурил глаз, прикладывал два пальца ко лбу, хитрость взгляда его делалась просто невероятна. Хитростью этой он ввинчивался в своих собеседниц, насилуя циническим взглядом наистыдливейшие, интимнейшие их скрытности, настигал ускользающее в глубочайшем закуточке, припирал к стенке, щекотал, карябал ироническим пальцем, пока не дощекочется до вспышки постижения и смеха, смеха признания и взаимопонимания, которым в конце концов приходилось капитулировать.