Изменить стиль страницы

Точно большой белый пес приближается он четвероножными приседаниями, большими шаркающими скачками по гудящим доскам галереи, и вот он уже у Аделиного окна. Как и всякую ночь, прижимает он с болезненной гримасой лицо свое, белое упитанное лицо к блестящему от луны стеклу и плаксиво что-то говорит, настырно рассказывает с плачем, что его костыли на ночь запирают в шкаф, и ему вот, как собаке, приходится бегать по ночам на четвереньках.

Аделе, однако, целиком отдавшейся глубоким ритмам сна, плывущим через нее, не пошевельнуться. У нее даже нет сил натянуть на обнаженные бедра одеяло, и она ничего не может поделать с тем, что по ее телу странствуют клопы — шеренги и отряды клопов. Легкие и тонкие листочки-тулова бегают по ней так неслышно, что не чувствуешь никаких прикосновений. Плоские эти сумочки под кровь, рыжие мешки под кровь, без глаз и обличья, маршируют целыми кланами, великим переселением народов, разделенным на поколения и племена. Их тьмы идут от ног неисчислимым променадом, всё крупнея, делаясь величиною с ночных бабочек, с плоские кошельки, с больших красных безголовых вампиров, легкие и бумажные, на ножках тоньше паутины.

Но когда пробегают и пропадают последние и запоздалые, и потом один, исполинский, а затем и самый последний — делается совсем тихо, и, покуда комнаты медлительно набрякают серостью рассвета, плывет по коридорам и жилищам глубокий сон.

Во всех постелях лежат люди с подтянутыми коленями, с лицами, решительно отвернутыми в сторону, невероятно сосредоточенными, ушедшими в сон и безраздельно ему отдавшимися.

И если уж кто до сна дорвался, он за него судорожно держится с горячим и обеспамятевшим лицом, меж тем как дыхание, далеко вырвавшись вперед, блуждает без призора по далеким дорогам.

И это вообще одна большая история, разбитая на части, на главы и рапсоды, распределенные меж спящих. Когда один заканчивает и смолкает, другой подхватывает его сюжет, и таково тянется рассказ этот, туда и сюда, широким эпическим зигзагом, пока лежат они по комнатам дома того, бессильные, точно мак в перегородках большой глухой маковки, и растут на своем дыхании к рассвету.

ПЕНСИОНЕР

Я — пенсионер в полном и подлинном значении этого слова, весьма далеко зашедший в таковом качестве, основательно продвинутый пенсионер высокой пробы.

Возможно, в каком-то смысле я даже переступил все допустимые границы. Не стану отрицать, что уж тут такого? Зачем сразу делать большие глаза и взирать с притворным почтением, с торжественной этакой серьезностью, которая не что иное, как скрытая радость по поводу ущерба, понесенного ближним? Сколь мало, по сути дела, у людей обыкновенного такта! Подобные сообщения следует принимать со спокойным лицом, с некоторой рассеянностью и легкодумностью, подобающими в таких случаях. Не следует никоим образом заострять внимания, надо просто мурлыкать под нос, как легко и беззаботно это делаю я. Быть может, оттого я несколько нетверд в ногах и вынужден тихо и осторожно ставить их одну за другой, старательно держа направление. Как легко сбиться с пути при подобном положении дел! Читатель, надеюсь, понимает, что я не могу позволить себе выражаться яснее. Форма моего бытования в огромной степени рассчитана на догадливость и предполагает в каком-то смысле некоторое наличие доброй воли. Я всегда буду полагаться на нее, на тончайшие ее нюансы, о каких единственно возможно намекнуть этаким тактичным подмигиванием, для меня-то как раз и затруднительным по причине неподвижности маски, отвыкшей от мимических движений. Во всяком случае я никому себя не навязываю и далек от того, чтобы рассыпаться в благодарностях за убежище, милостиво предоставленное мне чьей-то догадливостью. Я констатирую позитивный этот жест без волнения, хладнокровно и с полным безразличием. Мне нравится, когда кто-то заодно с благожелательной участливостью предъявляет мне счет благодарности. Самое приемлемое, когда тебя трактуют с этакой легкостью, с некоей здравой суровостью, шутливо и по-товарищески. В этом смысле мои благонамеренные и простодушные коллеги, младшие сослуживцы из присутствия, взяли верный тон.

Порой я по привычке заглядываю к ним где-то первого числа каждого месяца и тихонько встаю у балюстрады, ожидая, что на меня обратят внимание. Тут разыгрывается следующая сцена. В какой-то момент начальник, пан Прибауцкий, откладывает перо, делает глазами знак служащим и, приложив ладонь к уху, этак вдруг говорит, глядя в пространство мимо меня: — Если меня не обманывает слух, вы, пан советник, где-то здесь в помещении! — Взгляд его, когда он говорит, устремленный мимо меня в пустоту, скашивается, лицо лукаво улыбается. — Я услыхал глас некий из бездны и тотчас подумал, что это, наверно, дражайший наш пан советник! — восклицает он отчетливо и громогласно, словно бы обращаясь к кому-то очень далекому... — Подайте же хоть какой-то знак, замутите хотя бы воздух там, где витаете. — Полно шутить, пан Прибауцкий, — тихо отвечаю я прямо ему в лицо, — я пришел за пенсией. — За пенсией? — восклицает пан Прибауцкий, косясь в воздух. — Вы сказали, за пенсией? Шутите, милейший пан советник. Вы давным-давно вычеркнуты из пенсионной ведомости. Как долго еще полагаете вы получать пенсию, милостивый государь?

Вот так задушевно, тепло и человечно подшучивают они надо мной. Грубоватая их фамильярность, свойское похлопывание по плечу приносят мне удивительное облегчение. Я ухожу ободренный и обновленный, спеша донести в жилище мое толику доброносного этого внутреннего тепла, которое меж тем готово улетучиться.

Но другие... Назойливый, никогда не произносимый вопрос, какой постоянно я читаю во взглядах. От него некуда деться. Допустим, всё так — но зачем эти тотчас вытянувшиеся лица, эти торжественные мины, это уступчивое, как бы уважительное, молчание, эта опасливая сдержанность? Только бы, упаси Бог, словечком не задеть, тактично замолчать мое состояние... О, я знаю эту игру! Со стороны ближнего это не что иное, как форма сибаритского самосмакования, удовольствие к вящей своей радости от собственной непохожести, маскируемое лицемерием незамедлительное размежевание с моей ситуацией. Все обмениваются многозначительными взглядами и смолкают, давая всему этому копиться в молчании. Моя ситуация! Что ж, быть может, она не вовсе безупречна. Быть может, даже есть в ней изъян принципиального свойства! Господи! Что из того? Это же не повод для столь поспешной и опасливой предупредительности. Всякий раз бывает смешно, когда сталкиваешься вдруг со столь посерьезневшей участливостью, с торопливой этой уважительностью, с какою как бы расчищается место для моей ситуации. Словно аргумент сей вообще неоспорим, окончателен, безапелляционен. Отчего они так настойчиво педалируют данный пункт, отчего для них это важней прочего и отчего констатация этого дает им то глубокое удовлетворение, какое сокрыто под личиной потревоженного ханжества?

Допустим, я субъект незначительного, так сказать, веса, куда как, по сути, незначительного. Допустим, меня приводят в замешательство определенного типа вопросы — о моем, скажем, возрасте или именинах и т. п. — разве это повод для постоянного муссирования подобного интереса, словно на всем этом свет клином сошелся? Не то чтобы я стеснялся своего положения. Отнюдь нет. Несносна многозначительность, с какой они преувеличивают значение некоего факта, некоей розности, на самом деле тоненькой, точно паутинка. Меня забавляет вся эта ложная театральность, этот навязываемый проблеме высокий пафос, облачение момента в трагедийный костюм, отмеченный хмурой помпой. А что же есть на самом деле? Ничего более несовместимого с пафосом, ничего более натурального, ничего более банальнейшего на свете. Легкость, независимость, безответственность... И музыкальность, необычайная, если позволительно так выразиться, музыкальность членов. Не пропускаешь ни одной шарманки, чтоб не затанцевать. Не от веселости, а оттого, что нам все едино, притом что у мелодии своя воля, свой упрямый ритм. Вот и поддаешься. «Маргаритка, дар ты мой бесценный...» Вы слишком невесомы, слишком податливы, чтоб воспротивиться, а вообще, зачем противиться столь необязывающе соблазнительному, столь непритязательному приглашению? Вот я и танцую, а правильней сказать, топчусь под музыку мелким топотаньем пенсионеров, нет-нет и подскакивая. Мало кто обращает на это внимание, занятый собой в сутолоке дня насущного. Мне бы хотелось избежать чрезмерных читательских фантазий касательно моей ситуации. Я настоятельно остерегаю от всяких переоценок, причем как со знаком плюс, так и со знаком минус. Пожалуйста, никакой романтики. Мое положение, как всякое другое, как всякое другое характерно естественнейшей доступностью и обыденностью. Исчезает всякая парадоксальность, когда хоть однажды окажешься по эту сторону проблемы. Великое отрезвление — так бы я определил свое состояние, освобождение от любого балласта, танцевальная легкость, пустота, безответственность, нивелировка различий, ослабление всяческих уз, размытость границ. Ничто меня не удерживает и ничто не связывает, отсутствие сопротивления, безграничная свобода. Удивительный индифферентизм, с каким я легко скольжу сквозь все измерения бытия — именно оно-то и приятно, — не так ли? Эта бездонность, эта вездесущность, с виду такая беззаботная, безразличная и легкая — грех жаловаться. Есть такое выражение: нигде не засиживаться. Именно так: я давно перестал где-либо засиживаться.