— Мужичье мы, мужичье. Каких только охламонов среди нас нет и что только о нас, грешных, не думают! Вот ведь уверена была, иначе и не представляла: набросимся на ее кумышку, вылакаем всю до капельки да еще выпросим добавку-посошок. Как же иначе-то… А на самом деле сколько нашего брата непьющих. Иные вон совсем в рот не берут. Но я таким не ставлю это в заслугу. Не за что их возвеличивать… Я тех уважаю, кому она знакома хорошо и льется-катится лучше некуда. Но кто не просто там умеренничает, а в любой ситуации может подавить свое желание. Глядит на нее, томится, слюни глотает, но так зажмет себя, узлом завяжет и — откажется. Ты, Леха, не привык и не привыкай. Ну ее к бабушке в старый валенок. А если что… Будь готов, чтоб не она тобой, а ты ею помыкал… Жизнь у тебя впереди длинная.

Теперь, плеснув Лешке «капелюшечку», Федя долго вертел стакан, полировал его наждачными пальцами и все смотрел и смотрел куда-то мимо Лешки, в иллюминатор. И наверняка был далеко-далеко и от землечерпалки, и от родной Камы, от всего этого обжитого и мирного края. Лешка почему-то решил, что мыслями он сейчас в старом времени, со своими корешами, на самом дальнем флоте. А Федя тюкнул своим стаканом в кромку Лешкиного и сказал:

— Держи. За то, чтоб дома был мужик председателя. Помнишь председательшу-то? Радовалась и знать не знала, что вскорости ему судьба в войне с Японией тоже свое отмерит… Чтоб его пуля там не нашла! Чтоб бабе счастье не изменило! Это ведь хуже нет — после твердой надежды похоронку получить.

Поразился Лешка такому совпадению: сидели, молчали, а думали об одном и том же. Подивился и со всей силой нерастраченного юношеского чувства пожелал, чтоб все было так, как сказал Федя; Чтоб искрились глазенки тех двух девчушек — от радости, любопытства и непонятного сладкого страха, — когда их притянет к себе крепкими руками такой родной и такой незнакомый отец.

Они бы, наверное, еще посидели молча или Федя что-нибудь порассказывал, повспоминал вслух, но трап загудел под чьими-то ногами и в каюту заглянул Борис Зуйкин.

— Разрешите, Федор Кириллыч? О-о, да здесь маленький сабантуй. Позволите и мне присоединиться?

— Да уж нет ничего. Можно сказать, и не было, — ответил Федя, чуть приметно улыбаясь одними глазами. — Подвел тебя нюх. Опоздал.

— Фе-едор Кириллыч, — дурашливо затянул Борис, почувствовав затаенное благодушие багермейстера. — Мне ж немного, для сугреву, продрог наверху.

— Какой ты непонятливый, однако. Сказано: нет. Да и было бы — все равно не получил. Нельзя. — Искорки в Фединых глазах потухли, он весь подобрался на стуле, выпрямился.

— А ему можно? — обиженно кивнул Зуйкин в сторону Лешки.

— Ты, наверное, хотел спросить: можно ли мне? Дудареву ведь на вахту лишь в четыре утра. Да и знаешь отлично: не балуется он… И за себя отвечу, хотя не обязан отчитываться перед тобой. До моей вахты еще целых два часа. Кстати, и сейчас к пульту встать могу. Ну, уж если что не так, в самую темень Лешка постоит со мной: глаз у него острый. Зато я потом дам ему лишнего поспать. Уразумел?

— Ничего такого я и не думал, — заюлил Зуйкин. — А вы уж сразу — на все обороты. Подумаешь, попросил малость.

— Слушай, Зуйкин, — стал терять терпение Федя, — ну в кого ты такой неистребимо настырный? Другой на твоем месте давно бы ушел. Из приличия. Из самолюбия, в конце концов… А ты… Как бабий пуп — его трут, мнут, а он все тут. Элементарные правила нарушаешь — рубку нельзя оставлять надолго. И машину вот-вот запустят.

— Ладно, Федор Кириллыч. Понял. Все понял.

Поразительно, как быстро меняется выражение лица у Зуйкина. Лешка не переставал удивляться такой переменчивости. Вот ведь только что оно, улыбалось, дышало глуповатым простодушием. И в считанные секунды сжалось, омертвело, источая холодную бледность. Глаза тоже похолодели, стали казаться выпуклее, будто исчезли веки. Склонив голову, Зуйкин вполоборота глянул на столик, словно навсегда стараясь запомнить его, и вышел из каюты, до конца не прикрыв дверь.

— Петух! — фыркнул Федя. — Отродясь таких петушистых не видал… Впрочем, ну его! Тут в другом загвоздка: сейчас Афанасьич придет, а его и встретить нечем. Хоть бы ужином путним по такому случаю угостить… Извиняй, Леша, но придется тебе быстренько слетать на брандвахту. Я сюда шкиперскую легкую лодку пригнал. Стукнешься к Нюре-лебедчице. Ей вчера с зарплаты кое-какие заказы сделаны. Она и на рынок бегала, и в магазине водников должна была отовариться по моим продуктовым карточкам…

5

Ветер, еще с вечера начавший собирать воду мелкими складками и гнать их наискось от пологого берега к яру, расходился все круче. Верхушки волн закурчавились белесыми гребешками. Они расшибались с налёта о выползающие из воды черпаки, переливались внутрь, отчего поверх взбаламученной жижи в огромных ковшах колыхалась пенная пленка. Налитый влагой ветер и здесь не давал ей покоя: завивал жгутами, дыбил, стараясь переплеснуть через край. Но грязная пена цепко держалась за тонкий слой такой же мутной воды, чуть покрывающей грунт в ковше. Словно поднятый со дна, из темной непроглядной глубины, илистый гравий своей тяжестью удерживал эту накипь и никак не хотел расставаться с ней.

Перегнувшись через ограждение, Борис Зуйкин стоял на мостике и смотрел на проплывающие под ним черпаки. Со скрипом и скрежетом они проходили под рубкой, взбирались на самый верх рамы и опрокидывались. С глухим гулом грунт падал в черпаковый колодец, влажно ухая в его железном нутре.

Обида душила Бориса, клокотала, ища выхода. Он не гнал ее, не пытался отвлечься, успокоить себя. Все, что происходило с ним сегодня, все, что случилось раньше, казалось несправедливым, вытягивалось в намертво склепанную цепь неудач, виновником которых был не он, Зуйкин, а кто-то другой, многоликий и постоянно недоброжелательный.

Разве трудно было Дудареву поддержать его сегодня, принять протянутую руку? Не-ет, оттолкнул, оттолкнул с презрением. Да и на этом не успокоился, по всему видно, еще и багеру наклепал. С чего бы иначе тот взъелся так неотходчиво. Правда, и раньше Федя не баловал его вниманием, но теперь-то, теперь вон как рыло воротит. Ну что ему стоило сейчас встретить чуть приветливей? А он взял и при Лешке этом, на радость ему, грубо выстегал… Да и это, в общем-то, лабуда, фигня на постном масле. Видал он их, и Федю, и Лешку!.. С характеристикой, чует сердце, накрылось дело. Объяснительная эта, докладная багера командиру… Добрый человек Василий Семенович, мягкий, но из-за этой вот мягкости и не пойдет на обострение с багермейстером. А раз не будет характеристики, не сдавать ему госзкзаменов и в ближайшем будущем не видать диплома. А как он нужен!

Мать, когда приезжала ненадолго в отпуск, поверила его рассказу, поняла, почему с ним все так произошло. И поругала, в общем-то, не очень сильно. Но строго-настрого наказала по-настоящему вернуть свое доброе имя. Как же он посмотрит ей в глаза при встрече… Хоть и писала она, что придется, видимо, еще поносить, военную форму: в первую очередь демобилизуют семейных, а она человек одинокий, сын — взрослый уже. Может, не скоро приедет домой насовсем… А вдруг заявится? Всякое бывало за это время. Что тогда он скажет ей, чем порадует?

Не заладилось у него в техникуме, споткнулся почти на первых шагах. И учился вроде ладом, на лету все схватывал и все-таки оказался за бортом. Отчислили на четвертом курсе, перед самыми госэкзаменами. По совести если, так на четвертом ниточка оборвалась. А потянулась, закручиваться стала гораздо раньше… Не любил об этом ни вспоминать, ни думать Борис. Да разве сам от себя уйдешь?

Среди других техникумов города речной был наособицу. Отличался более строгим укладом, жестким распорядком дня. В общежитии жили почти на казарменном положении: сами готовили дрова, топили печи, прибирали в комнатах, несли всевозможные дежурства. Зуйкин, хотя и жил дома, как все городские, наравне со всеми стоял дневальным и в общежитии, и в учебном корпусе. Особая нагрузка легла на них, проходивших после первого курса учебную практику на берегу, в самом городе, когда в конце лета общежитие заполнилось вновь поступающими.