4

Федю призвали на флот чуть позднее его одногодков. Он к тому времени уже более пяти лет проработал на Каме. В водники его сманил дальний родственник, разбитной парень из соседней деревни. Он же помог устроиться на землечерпалку. И Федя никогда не жалел об этом, даже представить себе не мог, как бы пошла у него жизнь без реки.

Он так увлекся своим делом, что последнюю зиму перед призывом не ездил домой — учился на курсах первых помощников багермейстера. И лишь получив повестку, узнав в военкомате о дне отправки, пораньше уволился в техучастке и всего на одни сутки сумел заглянуть в родительский дом.

Обратно до станции его провожал отец. Мать, сколько помнил Федя, вечно была занята. С утра до ночи, не передохнув, толклась она на ногах, а ложась спать, неизменно сетовала на то, что не успела переделать всего задуманного.

Перед самым поездом, всегда спокойный и молчаливый, отец начал суетиться. Оттого, верно, что прямо тут, на маленьком дощатом перроне, они допили «по маленькой» все, что прихватили из дому. Он поминутно хлопал Федю по плечу, неестественно громко наставлял служить «как следовает».

Отец у Феди старый служака. Любил, бывало, похвалиться единственной фотокарточкой от далекого шестнадцатого года. Молодой он там, рослый, с лихо закрученными усами, с двумя Георгиями на груди. Серебряного отцовского креста Федя в руках так и не держал. Уже подростком спросил как-то: куда он делся? Отец засмеялся, махнул рукой — в настроении был: «Еще в двадцать втором — в ту пору я зимами в извоз ходил — в губернском городе на базаре на самогонку, променял. А на кой он мне ляд! Царские награды теперь не в чести».

Вот и тут, среди незнакомого люда на станции, он ходил бодрячком, часто поглаживал свою клочковатую бороду. Среднего и безымянного пальцев на правой руке у него не было, и он пропускал бороду снизу вверх между указательным и мизинцем. Было чем гордиться отцу: как же, один сын отслужил, а теперь второй молодец идет в Красный Флот.

Разве могли подумать они тогда, что скоро начнется война, брат Архип в первый месяц уйдет на фронт и погибнет той же осенью под Москвой. До Феди весть о гибели брата дошла с опозданием, и он сразу подал рапорт об отправке в действующую армию. Ему отказали… Три раза повторял он свою просьбу и летом сорок второго оказался в эшелоне, идущем с Дальнего Востока на запад.

Поезд останавливался редко, и все равно путь с «края земли» казался длинным и монотонным. Больше всего Феде запомнился один из вечеров, когда паровоз осадил состав на тихой незаметной станции. Парни мигом высыпали из вагонов. Федя с дружком Василием Полуденным первыми прибежали к небольшому рыночному прилавку.

Рослая, широкой кости старуха торговала топленым молоком, подернутым тяжелой поджаристой пенкой. У нее было плоское, землистого цвета лицо. Глубоко запавшие глаза смотрели бесстрастно и отрешенно. Она не произнесла ни слова, даже не шевельнула рукой. Стояла прямая, закаменевшая, похожая на свой высокий бидон из потемневшей от времени жести. Она, видимо, ко многому привыкла и знала цену своему товару.

Вторая старушка, маленькая, востроносая, сразу засуетилась, запричитала:

— Батюшки! Красавцы-то какие, один к одному. Тоже ведь чьи-то сыночки, а их под пули.

Руки ее, сухие и темные, как птичьи лапки, проворно сдернули стеганый лоскут с ведерной корчаги, крест-накрест оплетенной тонкими полосками бересты. Над узкой горловиной поднялся пар, запахло картошкой.

— Отведайте, родненькие. И зеленый лучок есть. Стосковались, поди.

Василь прямо из корчаги подцепил дымящуюся картофелину, отхватил зубами половину, запышкал, заурчал:

— У-у! Ишь ты! Горячо-о… А ну, братишки, навались!

Сгрудились морячки, загалдели вокруг старух. Мало кто позарился на домашнее молоко. Посыпалась в котелки парная картошка, как метлой, смахнуло с шаткого прилавка все до единого зеленые пучки. Молоком, хоть и американской сгущенкой, их на флоте в последнее время побаловали. А вот это уж редкость так редкость — молодое луковое перо…

Вздрагивала, покачивалась на ходу теплушка. Федя и Василь сидели над котелком друг против друга, колено в колено, как сиживали уже много раз за годы службы. Они макали сочные стрелки в соль, заедая горечь картошкой, купленной у словоохотливой старушки. Чем-то она напомнила Феде мать, хотя была постарше. Может, ростом, сухостью? А может, напевностью речи? Или жалостливостью и добротой, что на миг промелькнули в ее словах, а еще больше остались невысказанными и глубоко затаились во влажных глазах?

Картошка у старушки оказалась плотная, сладковатая — значит, зимовала не в голбце под избой, а в яме и по весне была заметана в снег. Иначе не сохранить ее до такой поры, задрябла бы, изросла вся.

Федя это дело знает до тонкости: любил он дома метать в яму холод. Бывало, на исходе марта или в начале апреля, смотря по погоде и по остаткам картошки в подполье, отец с матерью решают открывать яму. Ребятишкам радость: вместе с картошкой там и морковка, и свекла, и брюква-калега. Мать паренок напарит да на отваре сделает еще и сладкое сусло. Объедение!

Яма у них была устроена прямо под клетью. Сперва с нее снимали копешку соломы или осоки, потом старую лопотину — драные ватники, пальто — и добирались до крыши из толстых плах. Картошку доставали ведрами, перебирали ее, часть относили в голбец на еду — там уже только одна семенная оставалась, — а часть ссыпали в два высоких ящика.

Освободив яму, убирали из нее мусор и после начинали метать холод.

Отец с Архипом распечатывали низкое оконце-отдушину в задней стенке клети, устанавливали наклонный лоток и, захватив лопаты, отправлялись в огород. Там вдоль избы и конюшни круто горбился вал плотного крупинчатого снега, недавно спущенного с крыш. Брошенные на лоток снежные глыбы бойко катились вниз, с уханьем падали в яму. «Шу-ух! Шу-ух!» — доносилось из ее нутра, а поверху в косых полосах по-весеннему игривого солнца толклась блескучая холодная пыль.

Побросав немного, отец кричал в оконце:

— Федюнька, давай!

Федя брал чурку-трамбовку с деревянными рукоятками и спускался в яму. Он плясал на снегу, неистово топтал его, изо всех сил дубасил трамбовкой. Сверху вскоре опять летели комья, и под низким потолком металось необязательное: «Па-аберегиеь!» Федя все равно не успевал увертываться, комья били его по бокам, по спине, снег лез за шиворот и приятно холодил разгоряченное тело.

Яма была вместительная. Отец с Архипом раза два усаживались на перекур. А Федя запаренно растягивался на прохладном снегу и хрумкал морковкой. От сруба тянуло сладковатой прелью, свежо пахло растревоженным снегом. Морковка была холодная, сочная, словно только что из осенней грядки. Постепенно высыхала испарина на лбу, тело наливалось молодой силой, и сверху снова неслось:

— Федюнька, шуруй!

Когда яма заполнялась примерно наполовину, в нее опускали первый ящик, плотно закрывали досками и наглухо заметывали снегом. Расчет был прост: снег, постепенно истаивая и оседая, открывал сначала один ящик, после — другой. В хорошие годы до свежего урожая водилась в доме картошка.

Не забылись Феде и другие времена, голодные, когда совсем плохо бывало с хлебом и уже в мае картошки только-только хватало на семена. Приходилось ждать конца июля, благословенного времени, когда можно подкапывать гнезда скороспелки — «ранней розы» и доставать продолговатые клубеньки в нежной, легко сползающей кожуре.

Василь работал над котелком, как всегда. Про таких говорят: не ест, а молотит. Мелкую картофелину он целиком кидал в рот, дурашливо досылая ее ладонью. Его щеголеватые усики поднимались при этом вверх, выгибались крутой скобкой и после шевелились и подрагивали от удовольствия.

А Федя ел помаленьку, неторопливо. Каждую картофелину он разрезал пополам и половинки делил еще надвое. Держа островерхие дольки на левой ладони, аккуратно посыпал их солью и по одной отправлял в рот. Пережевывал тщательно, глотал осторожно, с передышками.