Я любил гладить ее длинные, до колен, теплые волосы. Распустив их, она походила на мерцающую сквозь черные водоросли драгоценность. Для меня — драгоценность, на чужой взгляд, она, должно быть, смотрелась неважно: перестала следить за собой, редко причесывалась, надевала всегда один и тот же черный свитер и старые вельветовые джинсы.

Глазищи прозрачные, с большим печальным зрачком. Почти всегда смотрят в сторону, мимо меня.

У нее было необычное лицо: оно не меняло выражения, когда она спала. У всех спящих лица становятся смешными, детскими, насупленными, у Марьям же оно оставалось прежним, и казалось, что она не спит, а тихо ушла с поверхности в свою глубину.

Какая связь была между смыслом моей жизни и наличием в ней хоть крохи тепла ко мне?! Но она была. И есть до сих пор.

Близости она не любила. Соглашалась на нее всегда, но с плохо скрытой усталой тоской. Однажды — не помню, за что ей захотелось так поранить меня, — она сказала, что всегда в такие моменты закрывает глаза и представляет, что с ней Сидоров, и только в таком случае может дойти до конца. Не знаю, за что она меня так — я всегда возился с ней, как с ребенком. И диссертацию свою забросил к чертовой матери.

И никого не видел, кроме нее.

Она продержалась до конца октября.

Оставила мне записку. «Ну, вот и все. Не могу больше. Туда мне и дорога».

Пижонская записка. Как и вся она. Идиотка с перекрученной психикой.

Ну, пусть бы она ушла от меня, если со мной плохо, если она продолжала любить своего Сидорова, пусть бы убиралась туда, где ей лучше, разве я держал? Хоть на Камчатку, хоть за кордон.

Она захотела совсем, видите ли.

Ей было двадцать один без одного месяца.

Сидоров пьяно и сипло материл меня по телефону. Потом явился ко мне зачем-то с бутылкой коньяка.

Он забавный субъект. В нем столько плотски-животного, и в то же время — что-то детское, распахнутое… родное.

* * * * * * * *

Сегодня первый раз собралась наша группа. Наконец-то.

Женщина в свитере-кольчужке тут, как я и задумывал. Это славно. И мать с напряженно-усталым лицом и экстрасенсорными задатками тоже у нас. Но без сына. Его направили в другую группу, его вибрации радостно срезонировали с другим наставником.

Всего нас девять, десятая Нина. Женщин, помимо нее, всего две. Она сказала, что специально подбирала такой контингент — настраивалась, медитировала на мужчин — ибо с ними несравненно легче работать и понимать друг друга. (Хоть сейчас и наступает эра матриархата и женщин-учителей, как постоянно напоминает нам Н.Т.) «Правда, — добавила Нина, — для меня вы все не мужчины, а души».

Пока что мне нравятся все девять. Так и должно быть: отныне мы группа и будем строить групповое тело.

Правда, сегодня мы ничего не строили и не медитировали. Ибо первую медитацию нужно проводить в новолуние, то есть через неделю. Сегодня же просто знакомились. Каждый рассказывал о себе, как он дошел, добрел, доковылял — до жизни такой.

Ольга, девочка из моего сна, кончала психфак.

Серый свитер, скованность, узкие запястья. У меня падает сердце, когда у женщины узкие запястья, сам не знаю почему. Она прилежно записывает все лекции. Чем-то выделяется из всех женщин в Школе, не сразу сообразил, чем: ни единой блестят побрякушки на шее и пальцах. И краски на лице нет.

Она работает на телефоне доверия. (Знаю я этот тип: уговаривать других не уходить из жизни, по макушку погружаться в чужие депрессии, чтобы хоть как-то отвлечься от своей собственной. Что она из таких, можно догадаться по выражению глаз, когда она ни на кого и ни на что не смотрит.) И все чаще ловит себя на том, что не может внятно объяснить звонящим ей, почему им не следует совершать последний бесповоротный шаг. Неразумно это, глупо! А почему? Зачем тянуть дальше? Все ее доводы пошлы и неубедительны. Хоть она и окончила психфак с отличием десять лет назад. У нее пропала уверенность. Не раз думала бросить эту работу, подыскать другую, но… ничего другого не хочется. Ничем иным не сможет она заниматься взахлеб, с полной самоотдачей. Разве сравнится какое-нибудь дело с тем, чтобы спасать людей? (Как мальчик у Сэлинджера, помните? — больше всего хотел ловить маленьких ребятишек, когда они, заигравшись, подбегают к краю пропасти.) Особенно сейчас, в наше беспросветное время, когда число самоубийств подскочило в три раза, и это только начало, дальше будет еще круче. Подростки с ломкой психикой, брошенные всеми старики, потерявшие смысл жизни преподаватели истории КПСС… Ничем другим она заниматься уже не сможет, но все больше отдает себе отчет в том, что по-настоящему вряд ли кого-то спасает и вытаскивает из тьмы. Месяц назад ей позвонила женщина и сказала, что от нее ушел муж, зарплаты не хватает на двоих детей, у младшего мальчика обнаружена лейкемия, и она ничего больше не может и не хочет. Хочет одного: уйти. Перестать чувствовать, суетиться. Вместе с детьми… Она, идиотка, предложила ей отдать на время детей в интернат, а самой поискать более денежную работу. Даже стала диктовать адрес фирмы, которой требуются люди, у них там всегда есть под рукой адреса, спасительные соломинки… Женщина сказала, что с детьми расстаться не сможет, даже на короткое время. У нее был спокойный, будничный голос. Такой, что Ольга в чем-то расслабилась, не очень тщательно подбирая слова. Если б ей пришлось пережидать спазмы рыданий, она, наверно, шла бы более убедительные…

— С месяц назад, — вспомнила Нина, — в «секундах» был сюжет о женщине, выбросившейся с двумя детьми из окна…

— Да, — кивнула Ольга, — это она, моя. Она попала в реанимацию, а дети погибли. Я звонила на студию, чтобы узнать адрес больницы, хотела пробиться к ней, что-то сказать… Не смогла дозвониться. И что бы я ей сказала?.. Дети умерли, а ее спасли. Она очнулась, открыла глаза, и ей сообщают: ваших детей больше нет, а вы в безопасности, благодарите врачей и Бога… Если б прорваться туда сразу, как это произошло, ворваться в операционную, хватать врачей за руки, мешать им, уговаривать: вы что?!! вы что делаете?.. зачем вы возитесь вокруг нее, толпитесь, вставляете в вены трубочки… подумайте, куда вы возвращаете ее, пощадите, отойдите, оставьте её с детьми…

Ольга разволновалась, раскрылась. Я глядел на нее во все глаза. Сердце бухало.

…Вот потому-то она и пришла сюда. Случайно услышала от знакомой и пришла. Чтобы знать, что говорить — им. Ну и, конечно, для себя тоже. Что говорить себе в подобных же случаях. Психологическое образование не спасает, не объясняет ни черта из самого главного…

Ольга задала тон, и потом все какое-то время рассуждали о самоубийцах. У каждого были в запасе один-два примера из числа хороших знакомых. Кроме меня. Один я не внес своего вклада в разработку увлекательной темы.

Нина, выслушав каждого, подвела короткий итог. Самоубийство очень отягчает карму. Не так, как убийство, — в этом христианство ошибается, — но сильно. В отличие от убийства времени искупить грех — сжечь карму — в пределах этой жизни уже нет. В этом глубокая специфика подобной ошибки. И в посмертии, в промежутке между двумя воплощениями, самоубийцам приходится не сладко. Та мука, от которой они пытались сбежать, никуда не девается. Отчаяние, или стыд, или боль потери — они тут как тут. Убить себя еще раз, на этот раз уже астральное тело, средоточие чувств — невозможно. Приходится долго-долго изживать свою муку. По каплям, по крохам. Гораздо дольше, чем на земле. Времени там нет, но субъективно кажется — десятилетиями и веками. Классический образец христианского ада… Но, надо вам знать, — самоубийство самоубийству рознь. Бывают ритуальные уходы из жизни. Бывают священные. Махавир, древнеиндийский Учитель, поощрял своих учеников на добровольную смерть от голода. Не просто смерть, а одновременно с уходом из жизни вхождение в самадхи. Это очень высокая ступень йоги. Высший пилотаж.