Изменить стиль страницы

— Скажу, Сашко. Иван свой человек, поймет.

Пора было домой. Товарищи расстались.

В этот вечер прибавилось еще новое в думах Тимоша. Раньше он считал, что общее, это только на заводе — заводские дела, рабочие интересы, взаимоотношения в цехе, с хозяевами. Тут он готов был уже действовать сообща. Но теперь возникало иное — общность в чувствах и мыслях, потребность духовной близости с товарищами, решение всех самых насущных и самых сложных вопросов, всего, что возникает перед молодым человеком.

Тут не требовалось уже подчиняться, единство достигалось иным — тем неумолимым и заманчивым, загадочным и великим, что именуется будущим. Их общая будущность заставляла решать вместе все основные законы бытия, законы рабочей семьи, сплоченности и борьбы.

После приезда Ивана и особенно после неожиданной встречи на сходке жизнь в хате Ткачей пошла по-иному, чаще собирались за столом, больше было общих семейных разговоров. Да и характер этих семейных разговоров изменялся: всё, что происходило вокруг — в городе, на заводах, в стране — волновало семью рабочих. Политика оборонцев и военно-промышленных комитетов, практика хозяйчиков, положение на фронте — всё это и прежде неизменно становилось темой бесед, а теперь прибавились вопросы сугубо партийные: Циммервальд и Кинталь, политика партии в условиях империалистической войны, роль партийных групп на заводах, на железной дороге.

Поглядывала на них украдкой Прасковья Даниловна, прислушивалась к словам Тимоша, ревниво следила за участием его в беседе — три мужика за столом, целая партийная конференция. Слушает-слушает, да вдруг и спрячет лицо в платок, отойдет к печи, чтобы бабьи слезы важному делу не мешали: довела-таки до ума младшенького.

А старый Ткач по-прежнему хмурится, но сквозь хмурые тучи всё чаще проглядывает солнышко. То книжку достанет разумную для хлопца, — он всё еще по старинке именовал Тимошку хлопцем — то газету принесет питерскую, хоть, за прежние годы, довоенные, а все-таки пусть глянет па «Правду», свою, рабочую.

В семье мало-помалу устанавливалось то, к чему всегда стремилась Прасковья Даниловна и что сама она определяла просто и кратко: ладом.

Однако этот лад вскоре был нарушен. Как-то под праздник Тарас Игнатович вернулся домой сумрачней обычного. Он не повышал голос, ничем не выказывал своего состояния, но Прасковья Даниловна за долгие годы супружеской жизни и без того научилась угадывать все его мысли и чувства: дверь открыл не так, в хату вошел не так, принялся умываться под медным пузатым рукомойником, подвешенным над тазом, громче обычного затарахтел поршеньком, провел пальцем по начищенному медному боку умывальника — недоволен чем-то.

Прасковью Даниловну взорвало:

— Что смотришь-разглядываешь? У вас там в котельной четыре Грыцька за одним котлом с тряпками ходят, вытирают, пылинки стряхивают. А тут одна баба на все котлы.

— Не в котлах дело, — ушел в свой угол, прилег отдохнуть, не пил, не ел до ночи.

И только, когда уже все собрались, загремел:

— Продали стачку!

— Как продали? — не понял Тимош.

— А так — завелись на заводе продажные души. Две сходки завалили. А теперь и про стачку кто-то донес. Стражников и жандармов насовали во все соседние дворы. Только сигнала ждут. — В упор глянул на Тимоша: — Говорил с кем-нибудь? Рассказывал?

— О чем, Тарас Игнатович? — Во всех трудных жизненных случаях Тимош величал приемного отца по имени и отчеству.

— О чем, о чем — о стачке. О сроках назначенных.

— С кем же я мог говорить, Тарас Игнатович? С Кудем Семеном Кузьмичем, с Сашком да с Ковалем.

— Ну, вот, — с Сашком, с Антоном. Так они и без того обо всем знают. Им готовить народ поручено.

— Не о них разговор. С Митькой Растяжным, с Кувалдиным был? Валандаетесь там по кабакам.

— Не я один был.

— А я тебя спрашиваю.

— Когда дело было!

— Одно дело кончилось, другое началось. Пойди разбери.

— Да что Тимошка один за всех в ответе? — вмешалась Прасковья Даниловна.

— Шатается, говорю, со всякой шпаной. Одна эта конторская крыса чего стоит. А теперь с кого спрашивать?

— Да не был я с ними с того самого дня, — дрогнувшим голосом воскликнул Тимош, — не был. Понимаете — не был.

— Ты зачем к мальчишке пристал, — возмутилась Прасковья Даниловна, — так и взъелся! Чуть что — Тимошка да Тимошка. Ты зачем своих мучаешь, ты с чужих спроси.

— А мне первым долгом со своих надо. Чужие — чужой разговор, — не унимался старик, — завелась гадина на заводе. Легко сказать? Ползает иуда, допытывается, продает, а мы и рады стараться, уши развесили.

— С тех и спрашивай, кто развесил.

— Продали стачку. Продали, сволочи.

Он долго не мог угомониться и уже одно то, что старик впервые за всю жизнь заговорил дома о непосредственных партийных делах, о делах заводской группы, встревожило Прасковью Даниловну. Стало быть, у старика были свои особые намерения — видимо, он хотел врасплох захватить младшенького, допытаться, с кем хороводит, кому проболтался.

Семейная гроза улеглась так же быстро, как и налетела, старик умолк, замкнулся, и это еще больше пугало Прасковью Даниловну. Впрочем, прямые простодушные ответы Тимоша заметно успокоили Ткача, по крайней мере, поскольку это касалось Тимоша, чести его семьи. Но ведь оставалось еще дело, общее дело, которому нанесли удар, оставался иуда, который спокойно бродил среди них.

Кто продает?

11

Стачку перенесли. Потом перенесли вторично, на более близкий срок. Расчет был простой — опередить охранку.

Последнюю ночь перед стачкой Тимош не смыкал глаз. Он верил в себя, у него не было и не могло быть сомнений, но его по-ребячески смущало начало, необычность: как же всё начнется, как нужно вести себя.

Утро пришло ясное, с большим ослепительным солнцем. Тимоша удивило, что от ночных волнений не оставалось и следа — была тревога за исход стачки, за судьбу товарищей, но не было того безотчетного беспокойства, которое он больше всего ненавидел в себе. А едва ступили на заводской двор, совсем позабыл о Тимоше Руденко. Стачка по-новому раскрыла перед ним завод, людей. Каждый вдруг получил свою настоящую цену, свое место. Одни, воспользовавшись праздничными днями, еще задолго до стачки оказались в благонадежном прогуле. Савка Кудь захворал грыжей и отсиживался дома. Растяжной носился по цеху, осыпая каждого направо и налево страшной бранью, но в конце концов и сам расхворался. Кувалдин пытался собрать вокруг себя рабочих, противостоять, потом, смекнув, что дело проиграно, скрылся. Но большинство рабочих — кадровых и поездников — поднялось на стачку.

Суровые, озабоченные, но спокойные, шли они группами, держась друг дружки, смотрели прямо перед собой — это был взгляд людей, которые знают, на что решились. В их движениях, скупых, деловитых, угадывались люди простые, основательные, не способные на озорство, на бессмысленный бунт, люди, дорожившие работой, семьей, по самой сущности своей глубоко мирные, но доведенные до отчаяния, до предела.

Они не бросали станков, не бросали работы — они вынуждены были отойти от них, стать на защиту своих товарищей, своего права.

Тимош, наслышавшись с детства о стачках пятого года, о ленских событиях, думал о схватках, баррикадах.

Но всё произошло иначе. Солдаты не вышли из казарм, стражники не появились на заводской площади, не последовало арестов.

Даже начальство, — когда рабочие вышли на завод, — не заглядывало в цехи, не шумело, не тревожило людей. Что происходило на заводе? Почему притихли хозяева, почему притаилась охранка?

В полдень на заводском дворе появился маленький кривоногий человек с тупым носом, смышлеными быстрыми глазками. Без шапки, в распахнутом куцом пиджачке, в опорках на босу ногу — по всему видно, было, человека оторвали от дела, погнали па скорую руку. Мелкой рысцой пересек он заводской двор, громыхая деревянным ящиком, ни на кого не глядя, шаркая ногами, бормоча под нос: