Изменить стиль страницы

— Нет, друг, ни черта ты еще не понял. Верно говорят, пока на собственной шкуре не почувствуешь… Тебе что? Ты у Ткачей, как у Христа за пазухой. Тетенька буханку с Мелитополя притянет, у дяденьки картошку на железнодорожном огороде посадите, цибуля на собственном дворе под собственным носом растет, а сало у другой тетки уже шмалится, на всю Моторивку пахнет. Где тебе наше голодное по-настоящему понять? Я получку выгоню, а у меня две сироты, да еще братниных сирот пять галчат. Один рот больше другого. Да еще соседских трое — тоже, ведь, не у каждого совести хватит… Где тебе это понять!

— Не смей так говорить.

— Не сме-ей, ишь, ты!

— Да, не смей, — Тимош чуть было не крикнул, что его отца весь паровозный завод знает.

— Ишь ты — не сме-ей! А ты слышал, что про нас люди говорят? Слышал, как нас с тобой обзывают? Оборонщики, говорят, шкуры, сволочи. Хозяева им глотки желтым рублем заткнули, они и молчат, аристократия шрапнельская!

— Врешь!

— Врешь! А говоришь — знаешь.

— Да какие же мы шкурники? Шкурник, это если один, хозяйчик, для себя. А нас, смотри сколько. Мы не для себя, у нас сколько народу.

— А ты слыхал, наши бабы говорят: «Ой, народу собралось, больше, чем людей!». Стало быть, дело не в том сколько собралось, а в том, что делают, для кого делают, для чего и для кого собрались — для народа или против народа. За кого идут — за народ или против народа. Чью руку держат. А у нас в цехе что? Один гонит, другой погоняет, третий заробляет. Крутятся, вертятся, никто не опомнится. А кто за общее дело болеет, кто кругом оглянется, как люди живут, за что мучаются? Ну, вот теперь и скажи — люди мы или кто? Рассуди башкой своей неразумной.

— Неправда, люди у нас все рабочие, — сам того не замечая, Тимош повторил слова Ивана, — и ты не смей говорить.

— Ну-ну, — насмешливо сощурил цыганские глаза Сашко, — не бойся, выкладывай.

— Заказ выполняем, это верно. Каждому хочется лишнюю копейку заработать. А главное, подумай, что каждый рабочий считал, — про тебя не знаю, про старика, — а рядовые так считали: на армию работаем, на Россию. Пока-то разобрались, что на предателей, на буржуев. Заказ — верно. Но рабочего дела никто не продаст!

— Ну-ну, — примирительно проговорил Сашко, — ты не обижайся. Вижу теперь: кой в чем разбираешься. Только этого мало, что сам разбираешься. Надо и другим помочь. Мы без других ничего, нуль без палочки. А вот если все вместе — это уже люди.

— Что же ты хочешь? Чего добиваешься?

— А того добиваюсь, чтобы не стыдно было людям в глаза смотреть. Только и делов.

С этого дня Тимош перестал быть новичком на заводе, перестал быть рабочим только по выработке, вошел равноправным человеком в рабочую семью. И хоть по-прежнему одолевала его жадность к людям, стремление приглядеться, осмотреться вокруг, послушать со стороны — он не мог уже оставаться простым наблюдателем, чувство более сильное, чем мальчишеское любопытство, охватило его — чувство ответственности за происходящее на заводе.

Подбивал ли Растяжной Кувалдина перейти на штамповальный и образовать вместе с Телятниковым удалую троечку, собирал ли Женька компанию на гулянку, усиленно обхаживая простоватого Коваля, грозил ли механик расправой — все теперь непосредственно касалось его, по каждому поводу не только было свое крепкое мнение, но и стремление вмешаться, настоять на своем.

В обеденный час Растяжной всё чаще собирал вокруг себя рабочих:

— Слыхал я, надумали наши хозяева вторую смену завертеть. Не согласен, — он всегда предпочитал решительные действия и выражения, — дудки! Правду я говорю? — он неизменно горой стоял за правду, никто на заводе так часто не произносил это слово.

— Не имеют права. Нечего новых набирать, у нас хлеб отбивать. Свои люди есть. Правду я говорю?

Многие соглашались с ним, а кто не соглашался, не торопился перечить.

— Мы возьмемся — полторы смены каждый день. Нажмем, и дело в кармане. А, что, неверно говорю?

— А чего ж, каждый хочет заработать.

— Так что же ты на меня уставился, дура? Давай — скликай делегацию. В контору пошли.

— Не на то делегацию надо, — неожиданно вмешивался Тимош, и каждый невольно оглядывался на незнакомый, новый голос, никогда еще не звучавший в общественных делах.

— За что на людей кричат? На каждом шагу списками пугают, воинским начальником стращают.

— Здрасьте, пожалуйста, — насмешливым взглядом окидывал Тимоша Растяжной, — явление третье, те же и Мартын с балалайкой! Люди на свадьбу, а Дунька на панихиду. Дура! О чем речь? Сто целковых лишних в карман. Или иначе сказать — катеринка. Правду я говорю?

— Правду-то, правду, — переглядывались рабочие, — а только не имеют права кричать. Что мы им — скоты!

— Верно говорит парень.

— А чего ж — пойти всем и сказать: не имеют права.

— Нечего окопами пугать!

— Ну, завели на весь великий пост, — с досадой обрывал товарищей Растяжной, — ты ему про Фому, а он про Ерему. Катеринка тебе лишняя или нет? Говори прямо. Значит, отдавать смену, господа хорошие?

— Та оно, конечно, — чесали затылки господа хорошие.

На первых порах в подобных стычках, — если не было поблизости Сашка, если не оказывал поддержку Судья, — победителем обычно оставался Растяжной. Сторублевка в кулаке многим понятнее, чем самые благие намерения.

И Тимошу оставалось только потом перебирать в уме сказанное, решать и перерешать, доискиваться причин поражения, всю ночь напролет думать о своем неразумии, о странной особенности людей, — хороших, честных людей, — неумении отличить черное от белого, доброе от злого.

Как доказать им, что день — есть день, солнце — есть солнце, а подлость — есть подлость?

Почему побеждает лукавый Растяжной, а искренний Тимош терпит неудачу?

Почему люди охотней поддаются плохому, чем хорошему, почему так доверчиво и легко ловятся на любую нехитрую удочку?

Что сильней — добро или зло?

Как сделать так, чтобы добро стало сильным, чтобы оно победило?

Ни добрыми намерениями, ни красивыми словами тут не поможешь.

На левадку Сашко пришел не один, вперевалку следовал за ним Коваль в нахлобученной на глаза меховой шапке. Лето и зиму щеголял он в этой шапке, так же, как лето и зиму таскал кожушок — хоть на плечах, а хоть под рукой.

— Ну, вот теперь нас трое. А три это уже компания. Сам бог троицу любит. Непременно так и является: бог отец, бог сын и бог дух святой.

Тимош вспомнил о боге с хвостом и помрачнел:

— Это кто же дух святой? Ты, что ли?

— Сейчас проверим. Кто единым духом кружку опрокинет тот самый и есть. Пошли.

Привел Сашко приятелей в пивнушку, опрокинули для начала по кружке, ни о чем особом не толковали, так просто про свои рабочие заводские дела. О юношеских днях вспомнили, о девчатах, которые славились некогда на весь околоток.

Думали уже расходиться, подсел еще паренек незнакомый Тимошу.

— Ну, теперь, значит, нас четверо, — представил новичка Сашко, — это парень из упаковочной. По имени Сергей Колобродов. По броду бродит, к нам не переходит.

Колобродов молча нехотя цедил теплое пиво.

— Четыре, это уже совсем хорошо, — продолжал Сашко, — все кругом на четыре стороны строится. Так и мы на четыре сторонки разойдемся, каждому своя сторона.

Колобродов цедил пиво, не поднимая головы. По-прежнему разговор был незначительным, общим. Вскользь Сашко бросил:

— Женьки «Старенького» остерегайтесь. Опасайтесь подобных новоявленных пролетариев. А Растяжной, по-моему, отъявленная шкура. Да и Кувалдин недалеко ушел.

— Насчет Кувалдина, полагаю, смогу рассказать товарищам, — встрепенулся Колобродов.

— Ложка к обеду, — насторожился Сашко и подвинулся поближе к Сергею, ожидая, очевидно, что тот незамедлительно поделится всеми сведениями о Кувалдине, но тот только еще ниже склонился над кружкой.

— Поел я!

— От Кувалдина до Растяжного один шаг, от Растяжного до Женьки и того нету, — озабоченно проговорил Сашко, — растолковать, объяснить рабочим, что за люди — уже польза.