Изменить стиль страницы

– Завтра нужно будет обязательно написать ей письмо. – Когда она говорила «обязательно», это вовсе не значило, что она это сделает. – Я ей напишу все про наш театр. Ей будет интересно, как ты думаешь?

Лопатин неопределенно хмыкнул.

В этот момент томившаяся молчанием Геля, на свое несчастье, решила вступить в разговор.

– Я считаю, – сказала она, – что Сюня совершенно права.

«Еще бы», – подумал Лопатин. С тех пор как он помнил Гелю, Сюня, кажется, еще ни разу не была не права.

– Совершенно права, – с апломбом, басом повторила Геля, – что отправила Ниночку вместе со школой. В такое полное испытаний время, как сейчас, детей надо принципиально приучать к самостоятельной жизни.

– Слушайте, вы, принципиальная кукушка! – медленно и грубо сказал Лопатин. – Ну что вы понимаете в том, что нужно и чего не нужно детям? Помолчали бы по крайней мере!

– Опять ты грубишь Геле, – сказала Сюня. – Когда ты от этого отвыкнешь? Неужели, если у человека не удалась личная жизнь, надо непременно тыкать его в это носом.

– Это у нас с тобой личная жизнь не удалась, – брякнул Лопатин, – и не без ее участия, – кивнул он на Гелю.

Это было несправедливо – Геля появилась, когда их жизнь уже все равно не удалась.

Геля бухнула чашкой о блюдце и гневно вышла из комнаты. В другое время Сюня не спустила бы этого мужу, но сейчас ее так распирало желание выболтать все, что она знала о своем театре, что она и после ухода Гели продолжала журчать как ни в чем не бывало, пока, подкошенный многодневным недосыпанием, Лопатин не начал клевать носом.

– Ну вот, всегда, когда я начинаю говорить не о твоих, а о своих делах, тебя клонит ко сну, – обиженно вспыхнула она, но вдруг сменила гнев на милость: – А может быть, ты правда хочешь спать, ты, наверное, устал? – Ей только теперь пришла в голову эта простая мысль.

Утром Лопатин встал, как всегда, рано. Вчера ему показалось, что в доме тепло, но с утра батареи были как лед. Он прошел босиком в коридор, сунул ноги в валенки, поверх пижамы надел в рукава полушубок и в таком виде отправился к себе в кабинет. Против обыкновения он уже два дня подряд не вел дневник. Вытащив из кармана клеенчатую тетрадку, для удобства ношения обрезанную в длину как алфавит, он начал вкратце записывать свой вчерашний разговор с редактором. Но ровно через пять минут Сюня уже оторвала его от этого занятия.

– Фу, какая пыль, – бухнувшись на тахту, воскликнула она таким тоном, словно Лопатин забыл выбить эту пыль к ее приезду. – Уже пишешь! Неужели раз в жизни нельзя с утра поваляться в постели, как все нормальные люди!

Лопатин пробормотал, что все нормальные люди как раз не валяются с утра в постели, и, наморщив лоб, чтобы не потерять нить важных для него мыслей, быстро дописал несколько фраз под жужжание Сюни, не обращавшей внимания ни на его занятие, ни на выражение его лица. Обхватив руками колени и раскачиваясь на тахте, она продолжала вчерашний рассказ о своем театре – оказывается, она прилетела сюда не одна, а с Евгением Алексеевичем...

Евгений Алексеевич, как, наконец, понял Лопатин, был директором их театра; он прилетел в Москву, чтобы вывезти какой-то, впопыхах забытый, а теперь нужный до зарезу реквизит. Сюня прилетела с ним, чтобы привезти из Москвы новые пьесы, тоже, по ее словам, нужные до зарезу. Одна из этих пьес репетировалась здесь, в единственном оставшемся в Москве театре, говорили, что она хорошая и что ее написал один военный корреспондент; у Сюни, как назло, выскочила сейчас из памяти его фамилия.

– Говорят, молодой и симпатичный, с усиками, – сказала Сюня. – Да ты же его знаешь! Он же тоже у вас. Как он, правда, симпатичный, можно с ним разговаривать? – приставала она к мужу.

– Можно, – продолжая писать и напрягаясь, чтобы не потерять нить мыслей, буркнул Лопатин, вспомнив своего молодого и щеголеватого сослуживца. – Немножко пижон, а в общем, ничего.

– Хоть бы ты когда-нибудь о ком-нибудь хорошо отозвался, – обиженно сказала Сюня.

– А чего мне о нем хорошо отзываться, – все еще продолжая писать, усмехнулся Лопатин. – Он молодой и красивый, а я старый и лысый; пойдешь к нему за пьесой, еще влюбишься, чего доброго!

– Вечно у тебя глупости на уме. Перестань сейчас же писать!

– Ну, перестал...

– Слушай, а может, ты сам напишешь нам пьесу? Почему бы тебе не написать нам пьесы, а? – Сюня даже подпрыгнула на тахте от внезапно озарившей ее идеи. – Да нет, ты просто обязан нам это сделать!

– Кому обязан, почему обязан? – сердито спросил Лопатин. – Ну почему я обязан писать вам пьесу?

– Нельзя быть эгоистом, – сказала Сюня. – Ты вполне можешь написать пьесу, значит, это твой долг! Мало ли что тебе не хочется!

– Да я отроду пьес не писал!

– Я тоже никогда не была завлитом, – победоносно сказала Сюня.

Против этого аргумента невозможно было возразить, и Лопатин, чтобы отвязаться, махнул рукой.

– Ладно, я подумаю...

– И нечего думать! Попросишь у своего редактора отпуск, полетишь вместе со мной к нам в Казань и за месяц там напишешь пьесу. Гораздо лучше, чем все твои корреспонденции! Все равно они приходят к нам, когда мы все это уже слышали по радио.

Это последнее замечание жены почему-то ужасно разозлило Лопатина: ему вспомнился и вчерашний разговор с редактором, и погибший неделю назад Лосев, и то, с каким трудом доставалась ему каждая корреспонденция...

– Никакого отпуска просить я не буду, – сказал он, – и никуда я с тобой не полечу!

– Ну и грубо, – сказала Сюня.

Лопатин вздохнул и вспомнил, что ему сегодня с утра надо являться к редактору и не то лететь, не то ехать под Калугу.

– Долго ли ты здесь пробудешь? – спросил он.

– Не знаю, – сказала Сюня, – как будут дела у Евгения Алексеевича. Я полечу обратно вместе с ним.

– А то мне надо сегодня поехать дня на два...

– Куда поехать?

– На фронт.

– Глупости! – сказала Сюня.

– Не глупости, а приказание редактора.

– Не может быть! Он был вчера так мил со мной, когда я говорила с ним по телефону, он же отлично знает, что я к тебе приехала...

– Положим, ты не ко мне приехала.

– Ну, считай, как тебе угодно, а я просто возьму трубку и позвоню, чтобы он тебя никуда не посылал, пока я здесь.

Угроза была глупой, но реальной.

– Сейчас напьемся чаю, и я поеду, – решительно сказал он, пресекая разговор.

– Хорошо, – сказала Сюня. – Я теперь уверена, что у тебя тут что-то появилось без меня.

– Война у меня появилась без тебя, – угрюмо сказал Лопатин. – Война, понимаешь!

У него сейчас был очень смешной вид – в пижаме, валенках и полушубке, но Сюня прекрасно знала, что, несмотря на этот смешной вид, решение его бесповоротно, и она сочла за благо сделать то, что всегда делала в таких случаях, – заплакала. Ей вовсе не так уж безмерно хотелось, чтобы он остался, но она просила, а он не остался; от этого страдало ее самолюбие, и слезы были отчасти искренними. Впрочем, она всегда плакала без затруднений, легко и красиво.

Чай пили в глубоком молчании. Лопатин сидел по одну сторону стола, а Сюня и Геля напротив него – по другую. Пока он брился и одевался, они уже успели перемолвиться и теперь восседали против него единым фронтом, обиженные и страдающие от собственного решения не говорить за столом ни слова.

– Ну ладно, до свидания, – крикнул Лопатин, уже надев ушанку и стоя в коридоре.

Сюня сорвалась с места, побежала и порывисто и жадно поцеловала его в губы, прошептав: «Только потому, что на фронт, иначе бы и не прикоснулась к тебе».

Уже спускаясь по лестнице, Лопатин вспомнил, что из-за всей этой болтовни так и не поговорил с женой о том, о чем больше всего хотел поговорить, – о дочери. «Ладно, вернусь и поговорю, – подумал он. – Не уедет же она в самом деле за эти два дня».

Газета вышла поздно; редактор только что встал и сидел за столом, постаревший, с набухшими от недосыпания веками.

– Можешь пока не ехать, – сказал он Лопатину. – Пошлю вместо тебя Гурского. Он давно просится. А ты вместо него посидишь здесь на правке; одну-две передовых напишешь. Вчера сгоряча не сообразил, что, раз приехала жена, надо дать человеку пожить в Москве.