Вот только... было очень, очень одиноко. Ни друзей, ни знакомых, ни даже простого сестринского участия – Люська оказалось скупа на слова и на поступки, ее узкий мир ограничивался только вот этой «постылой, будь она проклята!» жизнью и заботой о детях. Как само собой разумеющееся, сестра забирала у Катерины всю ее зарплату, каждый день выдавая ей ровно столько, чтобы хватило на дорогу в оба конца и булочку в обеденный перерыв. Она должна была являться домой точно в обозначенное время, иначе Люся грозилась закрыть дверь на щеколду и оставить сестру ночевать во дворе. И все-таки эту жизнь можно было бы назвать вполне сносной, если бы...

– Катюшенька! А я опять пораньше с работы сорвался... И бутылочку вот припас, красненького, ты не подумай, не водяра... Все для тебя. А ты мне не рада? А? Не рада?

Как только в дверях раздавался этот вкрадчивый, сальный голос, в Кате все сжималось, и холодный пот выступал на лбу и спине. Она заставляла себя повернуться и встретить его лицом к лицу. Люсин муж, сорокалетний высоченный детина, от которого вечно пахло потом и нечистым телом, взял манеру приходить к ней в те часы, когда детей и Люськи не было дома. Он со стуком ставил на стол зеленую бутылку с мутной жидкостью, ощупывал Катю глазами и садился у самой кухонной двери, перекрывая девушке путь к бегству.

– Чего грустная такая, а, свояченица? Не заболела? А?

Он, не торопясь, поднимался с места, приближался к Кате, она пятилась, пока не упиралась спиной в холодную кухонную стену, и с выражением серьезной заботы ощупывал потными руками ее плечи, ключицы, мял очень долго грудь и смотрел в глаза с таким нахальством и угрозой, что она не решалась издать даже звука и еле сдерживалась, чтобы не закричать!

– Здорова, – с удовлетворением констатировал Петр, закончив этот «осмотр». – Чего же ты тогда? А я-то в беспокойство впал, думал, «Скорую» придется вызывать. Здорова ты, и сок из тебя брызжет, совсем ты, девка, созрела. Мужика тебе хорошего надо, это ж за километр видать! Ну а я – сама видишь, всегда рядом. Я тебя так любить буду – вопить станешь от счастья и еще просить... А Люська нам не помешает, она и знать ничего не будет, Люська... Нравишься ты мне сильно, понятно? Ни одна баба до сих пор власти надо мной не могла взять... А ты – можешь! Ты, Катюшка, веревки из меня вить сможешь... веревки...

Он уже стискивал ее за локти и прижимал к себе так, что хрустели кости, и шептал в самое ухо, сам возбуждаясь от своих слов и начиная часто и тяжело дышать... А Катя едва не теряла сознание от страха и отвращения, но не решалась даже оттолкнуть его! В Петре было добрых два метра роста, и весь он был налит страшной, звериной силой. Один раз Катя видела, как во время семейной ссоры он зажал Люськину голову в огромных руках, и сестра замолчала, смертельно побледнев, ведь еще минута, и ее растрепанная голова треснет в этих ладонях, как орех...

– Ладно. Вижу – не хочешь ты меня. Или боишься? А? Боишься? Не бойся, Катюшенька, ты меня не бойся. Я все для тебя сделаю... я тебя не трону... пока не трону... я подожду... подожду, пока ты сама меня не попросишь... сама...

Ее уже тошнило от этих рук, которые с каждым днем становились все бесстыднее и тискали грудь и плечи, забираясь под свитер и бюстгальтер, оставляя на теле сине-лиловые следы. Но она терпела, потому что знала – ей некуда пойти и негде искать защиты. «Он же не делает мне ничего плохого... Он шутит... Он не тронет меня...» – этой молитвой Катя уговаривала себя потерпеть еще чуть-чуть, чуть-чуть, еще день, еще два... А потом что-нибудь придумается. Может быть, Петр сам оставит ее в покое и исчезнет – как, если верить Люське, исчезал уже не раз, появляясь в доме через полтора-два месяца, весь пропахший чужими запахами, иногда – избитый, но всегда довольный жизнью и собой.

– Давно уж он не пропадал-то, – ворчала Люська на кухне, со злобой прислушиваясь к тому, как муж в соседней комнате громко икает после ужина. – Видеть его не могу, козел вонючий... Пропадет, бывало, вернется – и слова ему не скажи, изобьет до смерти... Дети видят. А тут с самого твоего приезда сидит, как приклеенный. Прямо и не знаю, радоваться ли. Иногда так опостылет – хоть топись! Ты, Катька, замуж не торопись. Ничего в этом замуже хорошего, паскудство сплошное...

Так продолжалось больше полугода. И могло бы продолжаться еще дольше, если бы однажды...

– Ну все, девка, кончилось мое терпение! Ни одну бабу я так долго не обхаживал... видать, ты из этих... которые любят, чтобы их силой... Ну так я могу. Это я на два счета тебе обеспечу, мало не покажется!

Петр рванул ее за ворот блузки – старенькая ткань треснула и поползла, уверенно задрал юбку, и грубая рука стала шарить Катю по животу и между бедер. Как это случилось, откуда в ней взялись силы и смелость, этого Катя до сих пор не могла себе объяснить. Было похоже, что внутри распрямилась какая-то пружина. Она коротко и сильно толкнула Петра в грудь, развернулась, схватила первое, что попалось под руку – чугунную сковородку, – и с размаху впечатала тяжеленный диск даже не в голову, а прямо в ненавистное лицо. Раздался отвратительный хруст, фонтаном брызнула кровь. Петр юлой закрутился по кухне, он визжал и зажимал рукою рот и глаза, все было залито кровью, и уже не Петр, а человек в страшной кровавой маске кружился по кухне, сшибая все на своем пути и отчаянно матерясь.

– Ах ты бл... такая! – услышала Катя. И увидела в кухонном проеме сестру. Люська, пришедшая с работы раньше обычного, смотрела на нее со звериной, первобытной ненавистью. Не обращая внимания на мужа, который продолжал стонать и вертеться, она швырнула в угол сумку с продуктами и пошла на Катю, выставив впереди себя кулаки:

– Говорили мне добрые люди, верить я не хотела! Ты что же это, сучка, ты зачем же это в дом мой пришла?! Мужика увести? Волюшки захотелось? С мужиком на травке? А о детях моих ты подумала?! Что отца от них уводишь?! Что сиротишь троих ребят при живом-то отце из-за натуры твоей сучьей, ах, паскуда!!!

– Люся... Люся, не надо!!! Люся, честное слово, он сам!

– Я тебе покажу – сам! Сучка не захочет – кобель не вскочит, ясно?! Я тебя сейчас научу жизни, ах, паскуда...

Сестра била ее так, как бьют впавшие в остервенение деревенские бабы, – кулаком по лицу, по животу, по груди... Катя не могла даже сопротивляться – ее волосы в мгновение ока оказались намотаны на Люськину руку, и та рванула ее изо всей силы и стала бить сестру головой об косяк. Катя кричала, она захлебывалась слезами, но этот крик тонул в истошном вое самой Люськи, которая орала и причитала со всей внезапно проснувшейся в ней деревенской неистовостью. В конце концов Катю оставили в покое. Не потому, что вышла злость, – просто у Люськи закончились силы. Она отшвырнула жертву, постояла над ней с минуту, тяжело дыша, и ушла в комнаты. Скорчившись на полу, Катя глухо рыдала.

– На! – в нее полетел наспех собранный узел с бельем и кое-какой одеждой. – Забирай свое барахло и пошла вон отсюда! И попробуй только хотя бы на километр к моему дому подойти – убью, паскуду!!!

Ее вышвырнули за дверь, как запаршивевшего котенка, не дав даже возможности утереть кровь с разбитого лица. И кто бы знал, что бы случилось с ней дальше, если бы там, на лестнице, Кате не встретилась соседка, которая провела девушку в свою квартиру и умыла ее почти насильно холодной водой.

– Ох, ну и что же мне с тобой делать, девка, – со вздохом говорила она, пока Катя рыдала у нее на плече от боли и унижения. – Ну, не домой же тебя отправлять. Ладно, переночуешь у меня, а потом что-нибудь придумаем.

Придумано было то, что Катя по тети-Кириной протекции устроилась работать в ресторан «ГубернаторЪ» младшей техничкой и «в силу особых обстоятельств» ей разрешили временно расстилать для себя матрасик в бытовке, между ведер и тряпок.

* * *

Альбертик нашел ее именно такой – на ступенях лестницы, с тряпкой в руках, которую она как раз отжимала в мыльной воде. Выбившиеся из-под косынки волосы липли к вспотевшему лицу, и само лицо было красное, разгоряченное, без малейшей косметики и с темными полукружьями теней под глазами – от усталости.