Смерть паукам! Я не дорос до всепрощения, «мне отмщения аз воздам». Такое понятие слишком высоко для меня.

Я помню, в зоне, а вернее в изоляторе, сидел людоед. Голод — страшное испытание, голодного можно понять. Но этот уходил в побег и брал с собой «коров», то есть людей на съедение. Он съел двоих… Выражение лица его мне опять напомнило ту гиену. Потом его ликвидировали, «при попытке к бегству». Все верно, а как иначе, что же еще с ним делать?

Что посеешь, то и пожнешь — так говорят в народе. Если посеял зло, добра не жди. Это, конечно, не означает, что оружейник, производящий оружие, творит зло… Оружие может служить и защитой от зла. Это не означает, что тот, кто сеет опийный мак, хочет превратить народ в наркоманов. Опий издавна утоляет боль, а это — добро. Нелюди, которые собирали опий, становились наркоманами, это, так сказать, — издержки производства… Кто-то страдает, чтоб другим было хорошо…

Но в наркомании или у наркоманов появился фетиш. Это и особый такт музыки, ее тембр и звук… И еще властолюбие… Впрочем, это старый фетиш. Древний. Говорят, что есть, целый ряд наркотиков такого действия, что достаточно один раз попробовать, чтоб тяга к наркотикам стала непреодолимой… Впрочем, изредка попадаются люди, которые вообще не привыкают ни к каким наркотикам.

К Власти тоже привыкают, и к ней стремятся… Однако этот наркотик дает страшные последствия, превращая людей Бог знает в кого… Они постоянно находятся в мире цветных галлюцинаций, где, кроме всего, постоянно звучат фанфары. И совсем мало тех сильных душой, кому это по плечу. Именно поэтому-то во всех странах во все времена Властью обладали немногие… Но в песне, которая стала гимном, были слова — «Кто был ничем, тот станет всем…». Что значит быть ничем и что значит быть всем?.. Ничем, т. е. даже не быть человеком… И всем — это значит быть чем-то большим, чем человеком. Ну да. Когда б я был царем, то щи бы с пряниками ел. А однажды я слышал, что Брежнев ежедневно принимал коньячную ванну… Кто о чем плачет, тот к тому и скачет… Это древняя монгольская пословица. — А вы попробуйте есть щи с пряниками… То-то и оно… А ванну из коньяка — просто бред. Власть тяжкий труд… Если властвовать, а не барствовать.

И вот получилось именно так… Тот, кто был ничем, стал всем. Власть в руках того, кто не ощутил себя Человеком, не познал свое Я… Это страшная сила, которая одинаково действует и на власть имущего и на того, над кем властвуют. Сколько жутких страниц вписано в историю той эпохи, когда очень многие из тех, кто был ничем, стали всем. Т. е. получили почти неограниченную власть над себе подобными, и особо над теми, кто был значительно достойнее их. Причем, я говорю не о каких-то сословных или так называемых классовых достоинствах, где внизу те, кто работают, а вверху те, кто щи с пряниками едят… Я говорю только о личных человеческих достоинствах; мне все равно, кто Человек в своих социальных планах. Он прежде всего Человек, а будет он при этом в армяке или в царской мантии — это мне безразлично. Причем что странно, никто не хочет стать, скажем, Бетховеном, Моцартом, Толстым, Рафаэлем. Но все хотят получить власть, как будто бы это проще… Кто палку взял, тот и капрал… Так вот, кстати, о палке и о капрале…

Я все это видел, и не со стороны, а изнутри… Очень интересное, но тяжкое занятие — видеть изнутри… Что-то типа военно-полевого корреспондента…

Я, собственно говоря, не помню, звали ее Нюркой или еще как-то по-другому, но мне все же кажется, что ее звали именно так… Это была здоровенная, грудастая и крутозадая девка, краснощекая и смазливая, из тех, кого в деревнях звали перестарками, потому что в свои двадцать восемь она еще не бывала замужем. Выходить было не за кого: в послевоенной деревне не было парней, они остались где-то под Москвой, Сталинградом, на Украине и в совсем далекой от Урала Германии; в деревне же горевали одни бабы, подростки, хлюпающие в тяжелых отцовских сапогах, и несколько инвалидов.

Нюрка была терпелива, как те заморенные колхозные лошади, которых она обихаживала вместе с увечным отцом, совмещая в себе одновременно и конюха, и навильщика, и возницу. А в колхозе было и голодно, и холодно, на трудодень давали пригоршню ржи на кашу и кучку осклизлой мелкой картошки…

Может быть, Нюрка так бы и осталась в колхозе и не коснулась бы ее затем общедеревенская известность, если бы… Если бы не приехала в отпуск Клавка — Нюркина товарка и соседка, служившая где-то на стороне.

На Клавке была шерстяная, под ремень, гимнастерка цвета хаки с голубыми погонами, синяя, тоже шерстяная юбка, на ногах ловкие, со скрипом, хромачи. А на крашеных и остриженных волосах — синий берет с золотой кокардой. Когда она шагала, выбирая, куда поставить ногу в блескучем сапоге, между юбкой и сапогами отчетливо виднелись шелковые чулки. И даже сам товарищ Савушкин, председатель колхоза, увидев Клавку, остановил двуколку и, поздоровавшись с ней за руку, назвал ее Клавдией Ивановной.

И вроде это была все та же Клавка, которую совсем недавно, прямо на дворе, задрав подол, порол отец, и вместе с тем появилось в ней что-то новое, непонятное и опасное. Говорили с ней осторожно и как по-писаному, как с приезжими из области корреспондентами.

— Какого же… ты здесь маешься? — в первый же день огорошила матом фартовая подруга, парясь с Нюркой в бане. — Засохнешь здеся ведь на корню, тебе ведь года уже… Темень, грязь, бескультурье. Ни мужиков ладных и вообще ничего. Короче, давай к нам в надзорслужбу, я живо тебя пристрою, нам чичас как раз бабы нужны…

— Это чо? — округлила глаза Нюрка.

— Чо да почо, — передразнила Клавка. — Есть у нас в МВД исправлаги… Чтобы чуждые нам элементы перековывать трудом. Ясно теперича?

— Это чо за элементы? Шпиены, небось? Боязно то… ой! Клавка подперлась рукой и пренебрежительно оглядела могутную подругу.

— Здорова, что кобыла председателева, а никаких понятиев нет… Шпиенов, тех сразу до смерти решают, а вот помощников шпиенских — жен, друзей ихних, подпевал всяких, болтунов — тех к нам, на исправление трудом, ну и ворюг всяких, убивцев, фармазонов — короче, всех, кто робить не хочет, а жрать сладко любит.

— А ты не боишься, Клав? — спросила Нюрка.

Клавка засмеялась и погладила себя по бедру, а потом, сжав руку в кулак, сунула его Нюрке под нос.

— Вот они где у меня, хочу сырьем съем, хочу с кашей… Ясно теперь? Робить заставляем, чтоб по ляшкам текло. Короче, мы с ними не цацкаемся. Чуть что не так — в штрафной изолятор, сучку… А там ей засыплем, чтоб ни сесть, ни лечь…

— Это что же… взрослых баб-то?

— Взрослых или нет, это все антиллигентные предрассудки, меня вон в двадцать лет ремнем батя учил по голой заднице и всю дурь выбил. Я теперь, как-никак, старшина… начальник. Вот так.

Клавка перевела дыхание и, снисходительно махнув рукой, продолжала:

— У нас же все дают, от трусишек до полушубка. Сапоги, валенки, форма, споднее. Шапка охфицерская… Ну и питание бесплатное. С мясом, молоком, досыта… Ну и еще деньгами. И сама-то ты руками ничо робить не будешь. Во! — Клавка протянула вперед пальцы с ярким маникюром на острых ногтях.

— Чисто… кошка, — засмеялась от зависти Нюрка.

— Сама ты кошка, дура, — обозлилась Клавка.

— Я бы пошла, — помолчав немного, виновато вздохнула Нюрка. — Хоть куда… Уж больно тута муторно, хоть в прорубь… Только ведь Савушкин не пустит…

— Кто? — хмыкнула Клавка. — Завтра приходи в сельсовет, я его враз уговорю. Увидишь сама…

Нюрка не спала всю ночь, маялась. Охала, стонала, хлопала себя по грудям, словно бы как домовик к ней лез… А наутро решилась…

Утром все было так. Клавка, которая с самого раннего детства знала сурового и властного председателя, вдруг заговорила каким-то чужим голосом:

— Товарищ Савушкин, Одинцова уходит работать к нам в систему МВД. Прошу выдать ей паспорт.

Лицо Савушкина сначала побагровело, и в глазах вспыхнул опасный огонек, но тут же, будто что-то вспомнив, он согласно кивнул головой: