Мы идем пешком. Десять минут под ярким весенним солнцем. Десять минут по подсыхающему асфальту. Когда я был ребенком и мы жили на площади Мичурина, весна всегда приходила, когда асфальт подсыхал. Это был условный знак…

Не успеваю додумать до конца, потому что подбегает щенок, пытается взобраться на кровать. Не прекращая движений, я отбрасываю его свободной рукой, но он неутомим. Снова и снова он пытается запрыгнуть к нам.

Я оказываюсь перед дилеммой: или ускорить процесс, не обращая внимания на этого проныру, либо встать, отнести его на балкон, а потом вернуться к ней. Я смотрю на нее, спрашивая взглядом. Она безудержно смеется, сотрясая своим телом мое, смеется искренне и заливисто, как смеются дети. Я хочу прекратить смех, поэтому действую, действую, действую…

Ее смех переходит в сладострастные стоны, но это уже не имеет значения. Ее смех отдалил нас, поэтому я хочу покончить со всем без нее, но ирония случая не знает границ: она тоже бьется в наступившем оргазме.

Я наблюдаю за ее судорожными движениями, понимая, что это — апогей одиночества.

Папа никак не нарадуется на собачку, начиная рассказывать Насте, как он нашел щенка, какой он был жалкий, какой красивый это будет пес: уж он-то знает!

Я с удовольствием слушаю его монолог, понимая, что редкие минуты отцовской радости доставляют радость и мне.

Так хотелось бы видеть его счастливым, но он ушел уже слишком далеко, так далеко, что его не догнать никому.

Когда же это произошло? Тогда ли, когда он вскрыл от безысходности вены? Тогда ли, когда обидел бабушку — человека, которого никто не может обидеть?

И я понимаю, что раньше, еще раньше.

Тогда ли, когда срывал кресты и бросал их в окно, тогда ли, когда разбил оклад бабушкиной старинной иконы?

Мне на секунду становится понятно, что я в сущности ничего не знаю об отце. А он человек открытый. Он честный человек. И если я не знаю ничего даже про него, то, что я могу знать про Настю?

Вот она сидит с мамой и мирно щебечет о чем-то, она, которая обречена на ложь, потому что "всяк человек ложь".

День клонится к вечеру, и мне пора провожать ее, женщину, которой я обладаю. Я спрашиваю, не сможет ли она сегодня добраться одна?

Мы молча разглядываем афиши. Когда подходит 77, она идет к ней, ни слова не говоря. Я сжимаю ее в объятиях до тех пор, пока маршрутка не уезжает, сжимаю так, будто не хочу отдавать смерти. А потом мы стоим за остановкой и целуемся. Я чувствую свою близость к этому человеку, к этой женщине, с которой несколько часов назад пытался сблизиться, но не сумел. Может быть, любовь — это близость?

Я пришел к ней, как и обещал. После секса я придумал эпитет для того, что было — "привычный". Мне стало грустно. Случилось то, чего она так боялась.

Мне было голодно. И еще болела спина. Причем, у этих факторов было много общего. Когда я был голоден, когда живот был пуст, когда ремень стягивал джинсы по тощим бедрам, у меня изменялась осанка, как будто бы полный живот выступал в роли противовеса. Болел позвоночник, причем, невооруженным взглядом было видно, что с ним у меня не все в порядке. Посмотрев на себя в зеркало, я ужаснулся. Сейчас это особенно было заметно. До таза все шло нормально, а у таза позвоночник резко уходил в сторону грудины, образуя углубление совершенно лишнее, которое ничего хорошего не сулило. Я пожаловался Насте на это, и она велела лечь.

Когда она стала делать массаж, я спросил ее мнения, "как у профессионала". Она ответила, что искривление есть, но ничего страшного она в нем не видит. Может быть, ее слова и успокоили бы меня, если бы не боль и усталость, которые я явственно ощущал в пояснице.

Когда пришла пора уходить, раздался звонок. Я торопливо стал натягивать джинсы, а она, совершенно не смущаясь, пошла открывать в одной майке, сквозь которую выпирали возбужденные соски.

Послышался разговор с каким-то человеком, которому принадлежал спокойный мужской голос.

Она убеждала его войти, что он и сделал, немного поколебавшись. Парень был в форме курсанта автомобильной школы. Я решил сдержаться и не спрашивать о том, кто он.

Она сама представила его. Это был ее "брат, двоюродный брат по материнской линии". Мне расхотелось ехать в деревню, но жребий уже был брошен. Я с улыбкой посоветовал ей вести себя прилично, чмокнул на прощание и ушел. По дороге мне рисовались постельные сцены, в которых Настиным партнером был то брат, то дядя, то я. Наконец, стало настолько противно, что усилием воли я направил мысли в другое русло. Главное, что не случилось непоправимого — Настя не моя жена. Разве можно жить с человеком, которому не доверяешь?

Я уже продумал, как можно успеть на автобус. Следует доехать до Новой, перейти дорогу и сесть здесь, а не в Торговом, до которого невозможно добраться вовремя.

Когда я шел через дорогу, окружающий мир был настолько похож на прошлый, который был здесь 15 лет назад, что я подумал, а не открыли ли во Дворце строителей кинотеатр, как раньше?

Мимо прошла маршрутка. Она остановилась, в нее вошло несколько человек, а я рассеянно смотрел на названия остановок, через которые она пройдет. Смотрел до тех пор, пока не понял, что она идет в деревню! Тополя зеленели, а пионервожатая из моего детства, рассказывавшая про половые (не от слова "пол") отношения прошла мимо, и скрылась в мареве.

Но было уже поздно.

Я подумал, что автобуса может и не быть, и тогда все будет, как год назад, когда я позвонил Насте, когда в первый раз мы спали вместе.

Занятый этими мыслями, я увидел автобус. Полупустой. Мест было навалом, а это говорило об изменении мира, о невозможности вернуться в детство.

На переднем сиденье я увидел Димку. Меньше всего хотелось общаться с ним. И не столько из-за того, что хотелось поразмышлять о Насте, о том, кто же она такая на самом деле, сколько из-за того, что я чувствовал страшное отчуждение. Ему всегда было интересно со мной, ведь он же был младше, но когда я стал студентом, а он все еще продолжал оставаться школьником, пусть и интересующимся чем-то сверх школьной программы, я начал отдаляться. По инерции он пытался противиться, но, как и в случае с Людкой, все было предрешено. Окончательно мы поняли это в походе. Так получилось, что, совершенно не планируя этого заранее, мы поплыли на ту сторону, сходили в пионерский лагерь, переночевали в стогу, обстреливаемом пьяными охотниками, попили пижмы из походного котелка. Кончилось же все переходом по ледяной воде, переправой с Вовкой, племянником Крохи и его дразнящими рассказами о боевых подвигах Гурева, об убийстве им найденного мною барсука, о драках, в которых он "завалил матерых мужиков из Красильникова". Тогда, в лодке, я и Димок — мы оба — поняли, что все, конец. Я еще долго вспоминал утро в стогу, когда луга покрыты туманом, а великолепие неба потрясает, когда река успокаивает душу, внушая ей русскую грусть, когда природа принимает блудного сына и утешает: "Все хорошо. Смерти нет".

Димок радостно улыбается, и я замечаю, что у него не хватает правого клыка. Он уже не ребенок. Это студент 3 курса "сельхоза", он твердо знает, чего хочет, но детские иллюзии мешают уподобиться ему братьям. Он рассказывает про работу в автосервисе, работу изнурительную и тяжелую, а я думаю о своей, пытаясь понять, что же лучше сынам человеческим.

Я же, думая о вопросах, которые задаю ему, понимаю, что постарел.

В который раз это становится доступным сознанию в отраженном виде, посредством "я — концепции"? Я понимаю, что старость — просто сумма изменений в других людях, изменений, которые мы проецируем на себя.

Неужели же Настя не думает о старости? А если думает, то как? Что старость для женщины? Страх одиночества? Страх безобразия? Страх жизни?

Мы расходимся, когда подходим к своим домам, и мне невольно вспоминается Сократ: "Теперь же нам следует разойтись. Вам, чтобы жить дальше, мне — чтобы умереть. Что же из этого лучше, решать богам".

Я вспоминаю свои планы, вспоминаю радужные прогнозы на открытую в будущее жизнь и понимаю, что совершенно ничего не добился, что единственное приобретение — Настя обусловило целый ряд лишений, которые, может быть, и не уравнивают приобретения. Моя жизнь неопределенна, но неопределенность не кажется безусловным злом, когда просто лежишь на солнышке и готовишься к перегрузкам, которые начнутся через каких-нибудь полчаса. Иногда приходит пошалить Женек — вылить на меня прохладной воды, но это приносит только облегчение, потому что солнце припекает уже не на шутку. О чем это я? А, о несбыточных мечтах. Лежа на солнце, я задаю себе вопрос: устраивает ли меня наладившаяся жизнь?