Я подумал о еде с омерзением. Любая мысль о пище вызывала тошноту.

Настя подогрела котлеты с макаронами, и я, давясь, съел все же одну. Ото всего остального отказался. Правда, попил чай с мятой.

Она попросила меня об услуге. У нее были лекарства, которые следовала принимать ректально. Я должен был сделать это. Ее попа находилась прямо передо мной. Я держал свечу и вспоминал стихотворение "Венера Анадиомена", которое заканчивалось строками: "Где язва ануса чудовищно-прекрасна". Ничего прекрасного я не видел: сфинктеры были напряжены, кожа была покрыта мурашками и волосками. Пахло кровью, потом и еще чем-то физиологическим.

— Ну, глубже, глубже, проталкивай ее!

Я надавил со всей силы, и свеча вошла в анус под самый корень.

— Все? — с облегчением спросил я, думая, что если бы на месте свечи был половой орган, столь аккуратным сфинктерам не поздоровилось бы.

— Нет, не все, — раздраженно вставила Настя. — Смотри, как надо.

Она приставила палец к анусу, дотронувшись до края свечи и через секунду ее палец исчез в анусе, весь, полностью.

— Теперь все!

Я почему-то представил, как она облизывает палец, и меня едва не вырвало.

— Пойду, поставлю чай, — сказал я.

Мы возлежали, как греки, и пили из пиал. На столике лежал томик Маркеса, который Настя почти дочитала.

Глядя на обложку, я испытал дежавю. Мне причудилась книга с похожим рисунком, которую я должен буду прочитать несколько жизней спустя, когда мир станет другим, или не мир, а я.

Мне вдруг до дьявола стало интересно, чем я дорожу больше: ее любовью или своей? Я тут же ответил на вопрос: ее, конечно. А что я понимаю под своей любовью? Возможность иметь Настю под рукой для реализации потребностей? И неужели я этим дорожу меньше, чем мало постигаемым желанием возлюбленной делать то же?

Озадаченный, я поинтересовался, испытывает ли она желание прямо сейчас, и получил утвердительный ответ…

Она недоуменно гладила меня по голове, утешая своими прикосновениями, как маленького, потом улыбнулась и сказала:

— Вот. Ты тоже, оказывается, переживаешь, а мне казалось, что тебе совершенно все равно.

Я почувствовал к ней любовь несколько иного качества, чем прежде. Я принимал ее за другую. Я хотел видеть в ней нечто подлинно красивое, достигшее высот духа существо. И я видел то, что хотел, а не то, что было на самом деле. Красота заблуждения.

Мне захотелось сделать ей что-нибудь приятное.

— Хочешь, я почитаю тебе, а ты подремлешь?

— Давай, — радостно согласилась она.

— "Любовь во время чумы"?

— Нет, ее я уже дочитала.

— Правда?

Отныне мы оба будем вести себя по-другому. Произошло нечто, навсегда поменявшее наши статусы. Они не стали выше или ниже, но они стали другими.

— Хочешь, я почитаю рассказы?

— Давай.

Никогда ее голос не казался более родным.

Я открыл оглавление.

Их знакомство состоялось в кабинке для переодевания.

Чем больше я читал, тем больше эта история напоминала нас.

Не знаю, о чем думала Настя, но я находил, что в произведении слишком много совпадений.

Счастливые молодые люди поженились, и отправились в свадебное путешествие.

Во время чтения я спросил себя, зачем Маркес написал все это? Не для того же, чтобы неведомая русская пара, читая рассказ, узнавала себя в день совершения аборта?

Герой видит кровь на земле. Через несколько минут он выясняет, что произошло. Жена уколола палец, но, чтобы не огорчать его, ничего не сказала, а кровь почему-то не останавливалась. Из больницы она отправила его в гостиницу, сказав, что все будет в порядке. Он ушел. Выспался. Провел сумбурный день. Вечером пришел ее навестить, где ему молодой врач и сказал, что она скончалась.

Он бредет по коридорам, где его ругают и толкают какие-то мужики (это очень контрастирует с его проделками в начале рассказа). Кончается все тем, что он идет пешком по дороге, на которую пролилась кровь жены.

Рассказ произвел странное впечатление. Стало как-то не по себе от прочитанного. И еще возникло ощущение, что утренние события произошли очень давно, целый год назад. Мы лежали под одним пледом. И нам казалось, что нет никого роднее.

От Насти пахло кровью. Ее теплое родное тело согревало и вливало силы. Она тоже спала, и лицо, будто молодевшее при этом, ее лицо, лицо шестнадцатилетней девчонки, было безмятежно.

Сквозь дремоту я подумал, что моя трагедия — трагедия человека, которому нечего желать. Когда мысль кончилась, я уже спал.

Мы проснулись одновременно. Вся семья была в сборе, но нас не стали будить. Я чувствовал себя комфортно. Как будто проснулся у себя дома. Я представил, как бы это происходило, если бы я был зятем Аллы, и нашел, что все было бы вполне естественно. Они любили бы меня, баловали и кормили до отвала. Если бы не Настя, не ее болезнь, то ничто не останавливало бы меня. Я был готов к браку с ней. Но (и я это постоянно сознавал) она — нет. Она не была создана для брака. Она это постоянно подчеркивала. И хотя ее слова были не более, чем рассуждениями лисы о винограде, она, сама того не желая, была права.

Всей семьей мы пили чай. Я не жалел ни о чем. Я наслаждался обществом приятных мне людей, разглядывая Таню и Аллу, Петра Ивановича, и думая, что будь Настя хоть чуть на них похожа, все было бы другим. Мы были бы уже женаты. И не пришлось бы делать этого унизительного аборта. Но тут же другая мысль перебивала первую: если бы она была на них похожа, полюбил бы я ее? С этими играми в Достоевского я уже не понимал ничего. На какой-то момент я задумался, пытаясь вспомнить, кто же первый начал эту игру: она или я? Тут же пришел к выводу о бесполезности этой мысли: пытаясь переиграть сейчас свою жизнь с Настей, я должен был попытаться переиграть и всю свою, а уж это было совершенно невозможно, но я понял, что, оказывается, могу жалеть не только о том, что Настя — это Настя, но и о том, что я — это я. Это случилось впервые. Я часто жалел о своих поступках, даже о том, что появился на свет, но о своей самости я не жалел никогда вплоть до этого вечера. Сегодня я понял, что стал другим.

Я шел мимо училища под свежевыкрашенными деревьями. Я предвидел этот вечер, предвидел, когда даже тень покоя казалась кощунственной. Что привело меня к этой прозорливости? Лена? Армия? Теперь же я был спокоен. Я знал, что все проходит, даже жизнь. И в этом знании заключался великий покой.

— О чем ты думаешь? — прервала мои размышления Настя.

Я очнулся от глубокой задумчивости.

— О прошлом. Я мог бы попытаться объяснить тебе в подробностях, но мне кажется, что "мысль изреченная есть ложь". То, что обдумывается в течение нескольких минут, не расскажешь и за час. Слишком много ассоциаций… А что, что ты хотела?

— У тебя был такой отсутствующий взгляд. Когда ты такой, мне кажется, что ты меня не любишь.

— Перестань.

Я поцеловал ее, и она прислонила голову к моему плечу. Мы ехали в аптеку, чтобы купить декарис, потому что у щенка, которого спас отец, были глисты.

Окружающий мир снова и снова загадывал однотипную загадку, расшифровав которую, я мог бы приблизиться к пониманию его сущности, но знание было утрачено навсегда. Я смотрел на солнце и вспоминал сон, который приснился несколько лет назад. Складывалось такое ощущение, что в этом сне крылось объяснение происходящего. Я интуитивно чувствовал эту связь, но никак не мог связать все нити. Казалось, будто то, что происходило в детстве, и то, что происходит сейчас — вот мы подходит к дверям аптеки, открываем их, щурясь на отраженное стеклом солнце, вдыхаем запахи лекарств, отсылающие к временам столь ранним, что память о них стерлась, временам, когда родители отводили нас в детские поликлиники, и мы ждали чего-то страшного, когда запах приводил в действие волшебную пружину, и страх безысходности охватывал разум без остатка. Складывалось ощущение, что уже тогда, в этой поликлинике, с картиной "Три медведя" над регистратурой, я понял, что такое жизнь и смерть, а вся остальная жизнь — лишь вариации на когда-то услышанную тему. Вот и сейчас фуга смерти играла в сознании, одиноком сознании человека, пытающегося защититься от этого онтологического ужаса при помощи любви.