Изменить стиль страницы

Грубый мужской смех спугнул ее размышления. Элинор подняла глаза и успела увидеть, как сэр Джеффри грохнул об стол кубок с вином. По белой льняной скатерти поползло красное пятно.

Исабель сидела, вытянувшись в струнку. Лицо ее неровно, пятнами побелело, взгляд был устремлен на мужа.

— Ты бесхребетный щенок, мальчишка! — зло бросил он своему сыну.

— Но, милорд… — Круглое лицо Генри горело.

— «Милорд, — передразнил отец нарочно писклявым голосом, — когда ты родил меня на свет, ты дал мне яйца, но я с тех пор успел их потерять». — Теперь его голос снизился до рокочущего баса: — Я не могу дать тебе всего, сынок. Если бы ты был мужчиной, ты бы сам взял то, что тебе нужно.

Из-за стола сэр Джеффри окинул взглядом скамьи, на которых сидели гости не столь знатного происхождения. Его тонкие губы скривились в усмешке.

— Но почему я должен считать его мужчиной? Он никогда не давал мне повода так думать, — он кивнул слушателям, внимавшим ему, затаив дыхание. Потом ткнул пальцем в сына: — Боюсь в ночь, когда мы его зачали, его мать увидела во сне Еву, вот и наградила меня этим жеманным педерастом вместо сына. Думаю, — продолжил он, поворачиваясь к Генри, — тебе бы следовало спросить у моей жены совета насчет белил, какими она красит лицо, а свои штаны отдай лучше какому-нибудь мужчине, ведь такие, как ты, не носят мужской одежды.

Он обвел взглядом зал. В ответ на отдельные смешки, которыми слушатели встретили его злую шутку, его лицо осветила улыбка.

— Быть может, среди ее отвергнутых воздыхателей я даже подыщу мужчину, который захочет стать твоим мужем.

Тут во взгляде его мелькнула жестокость. Сэр Джеффри наклонился и что-то достал из-под стола. Выпрямившись, он бросил Генри на колени яйца теперь уже зажаренного кабана.

— Разве что они помогут тебе восполнить недостаток.

С лицом, белым, как скатерть, Генри швырнул кубок в отца, целя в голову. Промахнувшись на каких-нибудь пару дюймов, он бегом ринулся прочь из зала.

Сэр Джеффри скривил губы и всплеснул руками.

— Как ты меня напугал! Что же мне делать? Педераст! Пойди, поищи Роберта. Если тебе не нравятся те, что я предложил, может быть, он найдет тебе подходящие яйца! Повесишь их себе между ног, — с издевательским смехом бросил он в спину удаляющемуся сыну. Потом, понизив голос, сказал: — Впрочем, сомневаюсь, что кто-то сможет тебе помочь.

Исабель схватила свой кубок, который снова был полон, и залпом осушила его до дна. Алая струйка потекла по подбородку и, словно кровавые слезы, закапала на платье.

Юлиана сидела, низко опустив голову, молча и неподвижно. Ее руки так крепко обхватили талию, что побелели.

Элинор увидела, как ее отец протянул руку и сжал плечо старого друга. Потом слегка потянул вниз, усаживая его обратно на стул, и принялся что-то шептать ему на ухо.

Сэр Джеффри зашелся в грубом хохоте.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Томас не мог уснуть. Вкушение пищи в компании отца Ансельма было тяжким испытанием, но чтобы делить с ним кров, требовалось больше сил, чем Томас мог в себе найти — сейчас, когда уже не нужно было проводить ночи у постели Ричарда. Да, в Тиндале, где у каждого монаха была пусть небольшая, но отдельная келья, он привык к одиночеству. А тут невозможность уединиться мешала ему, пожалуй, больше всего. Отец Ансельм не только источал зловоние — он храпел, да еще, в довершение всех неприятностей Томаса, отличался на редкость чутким сном.

— Идете в часовню помолиться, брат? — голова Ансельма поднялась над подушкой в то самое мгновение, как ступни Томаса коснулись выстланного камышом пола. — Я с вами.

Томас расстроенно потер рукой больные глаза.

— Спите дальше, славный отец. Мои глаза никак не желают закрываться, вот я и решил пройтись. Пойду, поразмыслю в одиночестве, пока они снова не начнут слипаться.

Однако Ансельм уже был на ногах и стоял, расправляя у ворота рясу.

— Одинокие размышления опасны для мужчины, который ест мясо. Это может привести к греховным мыслям и… — он сделал жест в сторону промежности собеседника, — соблазнам одиночества. Вам необходима дисциплина, которую дает общество.

Кое-как одернув на себе одежду, он наклонился к Томасу и взял его под руку с неожиданной силой, которую трудно было заподозрить под столь невзрачной оболочкой.

— Пойдем в часовню и помолимся вместе!

Томас слишком устал, чтобы продолжать спор. Кроме того, ему не хотелось объяснять Ансельму причины, по которым он редко делался жертвой Онанова греха.

— С удовольствием, — вздохнул он и устало пошел к двери.

Хорошо было хотя бы то, что, пока в полумраке коридора они шли к лестнице, ведшей во внутренний двор, святому отцу было угодно молчать. Его зловонное дыхание лишь окрашивало в белый цвет темноту, пока они обходили снаружи большой зал, направляясь ко входу в часовню. В благодарность за такой недостаток разговорчивости Томас молча возвел глаза к небу.

Потом, когда они оба опустились на колени, Томас с удивлением обнаружил, что восхищается способностью Ансельма не обращать внимания на ледяной пол. Хотя тело собрата по молитве не вызывало у Томаса ничего, кроме отвращения, но когда тот начал молиться, многословно и горячо, с пылкостью юного любовника, Томас не мог не почувствовать укола зависти. Этот человек явно имел призвание к своему роду занятий. Сам Томас сделался священником не по доброй воле.

Чувствуя, как холод каменного пола проникает сквозь шерстяную рясу и колени понемногу начинают неметь, он устремил взгляд на резное изображение сведенного судорогой тела Иисуса на кресте. Прыгающие тени, бросаемые зыбким светом свечей, явственно обозначили впадины между неровными ребрами, но скрывали выражение, которое резец художника придал лицу. Томас понимал, что искать в нем узнаваемые черты было бы все равно бесполезно. Сами по себе черты ничего не значили. Главным для художника было передать идею Распятия. Да, Томасу не нужно было видеть лица. На нем должны были запечатлеться два чувства — мука и надежда. Это Томас знал. С болью все было понятно, надежду он ожидал увидеть, но кроме них, разве не должна была отразиться на нем еще и благодарность? Радость, что скоро все закончится? Томас думал, что да, должна. В конце концов, разве сам он не взирал однажды на смерть, торопя и приветствуя ее приход?

Он вздрогнул, но причиной был не обжигающе ледяной пол. На какое-то мгновение в своей памяти он снова перенесся в тюрьму. Ему еле удалось сдержать крик, когда он снова ощутил себя беспомощным, связанным и голым, пока тюремщик, хрюкая, словно кабан во время гона, впившись пальцами и разодрав на две стороны его ягодицы, насиловал его в грязи того тюремного пола. Томас закусил губу, чтобы прогнать воспоминание, но металлический вкус лишь напомнил ему о крови, которая текла по его ногам, когда тюремщик оставил его.

Была то ересь или нет, но Томас поймал себя на мысли; что, если тюремщики так же насиловали и Иисуса? В Евангелиях ничего об этом не говорится. Там сказано только, что они его били, да еще терновый венок. Воистину, если изнасилование и было, подумал Томас, понятно, что никто не стал бы упоминать об этом.

Когда один мужчина насилует другого, для жертвы это, конечно, крайнее унижение — но оно бросает тень и на насильника. О таких подвигах не болтают в кабаках и даже не признаются на исповеди — разве что на смертном одре, когда перед угасающим взором замаячила разверстая пасть дышащего пламенем ада. И все-таки Иисуса могли изнасиловать. В конце концов, почему бы подобным образом не унизить того, кто проповедовал любовь, когда другие призывали к войне и мятежу.

Томас тряхнул головой, отгоняя эту мысль. И правда ересь! Он поднял глаза. Однако ослепительная вспышка, кара за подобные мысли, не поразила его на месте. Он даже не чувствовал особой вины за собой, что позволил себе думать об этом. Единственным чувством, которое владело Томасом в стылой тишине часовни, было его сочувствие человеку на кресте. Если он не имел истинного призвания к монашеству, он мог взамен предложить Богу рожденное под пыткой сострадание ко всем страждущим. Может быть, Бог согласится довольствоваться им, пока на смену ему не придет более основательная вера?