Его разбудила Валя. Она сдергивала с окон одеяла и простыни и весело говорила:
— Мастер ты спать. Это хорошо. Все наши уже давно на работе. Они тут пошумели ночью, с гулянкой расставались, а ты и не проснулся. Из-за тебя и я опоздала. Одевайся, вместе пойдем.
Через десять минут они сидели за столом, ели картофельные оладьи, запивая их крепким таежным чаем. Валя надела синее платье, отчего стал еще сильнее заметен ее большой живот. Она сказала, что заведует поселковым клубом и одновременно библиотекой, а сейчас они зайдут в контору к директору леспромхоза, и он устроит Сашку на подходящее место. Она говорила так определенно, словно Сашка уже на все дал согласие. Он слушал и не возражал, потому что он сам все определенно решил. Его гимнастерка, выстиранная и отглаженная, висела на стуле. Он надел ее, туго затянул ремень и вместе с Валей вышел из дома.
Дорогой она рассказала про директора. До войны он работал десятником, после двух ранений его демобилизовали и назначили директором. Человек он хорошо знающий лесное дело, но образования маловато: восемь классов и курсы десятников. Есть у него грехи — любит выпить, ну и еще всякое такое… Валя махнула рукой и не стала объяснять, что это за грехи.
Директора в конторе не оказалось — ушел на конюшню. Отправились туда и встретили того самого длинного, нескладного плясуна, которого Сашка видел во сне. Это и был директор. Он только что вышел из ворот конного двора и, хотя никто за ним не шел, часто оборачивался, угрожающе размахивая длинными руками, громко кого-то отчитывал:
— Вот я вечером посмотрю, какая у тебя совесть! И тогда уж не жалуйся…
Наткнувшись на Валю, он не ответил на ее приветствие, а с ходу набросился и на нее, словно она тоже в чем-то провинилась:
— У нас вся трелевка на лошадином хвосте висит, а они, ты только посмотри, чего они там развели… Санитарный день объявили!
— А вы на меня чего налетаете-то? — засмеялась Валя. — Я пока что не конюх. И не день, а час. У вас в конюшне этой не то что черт, а и сам ангел ногу сломит. На час позже в лес выедут, только и всего. А вы шумите.
Не обратив никакого внимания на ее слова, он продолжал выкрикивать:
— Бабы и есть бабы!
— Женщины, — поправила Валя.
— Какая разница? Лесорубы — женщины, возчики — женщины. А тут еще конюхи. Все бабы.
— А ты что думаешь, тут им легче было, чем нам с тобой на фронте?
— А ты меня не агитируй. Я и сам их жалею, этих баб неприкаянных. Женщин этих.
— Об этой твоей жалости уже и в райкоме разговор возникал, и не один раз.
— А что? — опешил директор. — Я, что ли, виноват, что на всю окружающую тайгу, кроме стариков, один я — мужик. — Он невесело посмеялся. — Я да еще медведь. А райком тут в каком разрезе? План мы тянем, хоть всей рабочей силы у нас — женщины да ребятишки. А ты, как секретарь партбюро, должна подобные разговоры пресекать.
— Подобные твои дела должна я пресекать, — строго ответила Валя и пообещала: — И будь спокоен, я тебе распускаться не дам. Для разговора этого еще будет время, а мы к тебе с делом.
Они стояли у ограды, которой были обнесены конюшни. Лес кругом был давно уже вырублен, и теперь тут поднимались новые молодые елочки, и только несколько поодаль темнели непроходимые, нетронутые леса. Сашке показалось, что Валя забыла про него, но она так же решительно прекратила разговор, как и начала его. Подозвав Сашку, представила его директору.
— Так это ты и есть! — воскликнул директор, обрадовавшись перемене нежелательного для него разговора. — Ну, здорово, солдат. С прибытием тебя! — Он протянул руку, и Сашка понял, что о нем тут уже все известно. Валя рассказала и, видать, не поскупилась, наговорила даже больше, чем надо. Это Сашка сразу понял, увидев, с каким почтением здоровается с ним директор.
— Ну, у меня дела, — заторопилась она. — Пойду поговорю с твоими конюхами. Потом зайдешь ко мне, Саша, спросишь, где клуб.
Она пошла, как поплыла, неторопливо покачиваясь, через большой двор и скрылась в конюшне, откуда доносились глухое постукивание копыт о деревянный настил и женский голос, напевающий что-то печальное, томительное, как летний зной.
— Конюхи… — выдохнул директор и широкой ладонью крепко потер небритый подбородок. — Садись, Саня, поговорим здесь.
Они сели у городьбы, прямо на теплую траву. Но весь разговор состоял в том, что директор спрашивал, а Сашка отвечал, и не очень охотно, оттого, что директору все давно уже известно. Это Сашка сразу понял, что директору такая сдержанность понравилась: не любит парень много трепаться — значит, работник, это уж наверняка. Тем более что родители — колхозники, и отец по зимам работал от колхоза в лесу коновозчиком. Значит, парень этот — свой человек, к тому же еще и фронтовик. Но все-таки не полный еще мужик — этого тоже не надо забывать.
— Какое же тебе дело подобрать, чтобы по силе? — задумался директор.
— На войне спрашивали как с большого, — напомнил Сашка.
— Верно твое слово. — Директор снова потер подбородок. — Ну и вот, значит, поскольку нам такая откололась судьба — вернуться к нормальной жизни, а войне предвидится конец, то мы и рассуждать обязаны, как нормальные люди. Мужикам — там где положено работать, женщинам — свое занятие делать. Ну, а ребятам учиться до их полного совершеннолетия. Пока тебе, конечно, поработать придется. А лучшего места, как наши окрестности, не найти. Ты мне поверь. Я все места по России нашей пешком прошел, все высмотрел и обратно вернулся, в тайгу. Где жить начал. Валентина тебе кровная сестра, фронтовая. У нее слово, как гвоздь. И бьет крепко. — Тут он усмехнулся и покрутил головой. — Жалости у нее нет. А про тебя тут у нас все достаточно через нее знают, в какой хочешь дом зайди — первое тебе место. И будет тебе от всех почет и любовь… Вот тебе и вся моя агитация, принимай окончательно решение и располагайся на долгую жизнь.
И Сашка принял решение.
«СКОРЕЕ В МИР!..»
Сашка уехал, и для Бакшина наступили странные дни ожиданий, тревог, надежд. Никогда он за всю свою деятельную жизнь не испытывал того, что пришлось испытать в эти тоскливые дни выздоровления. Привыкший командовать событиями, он вдруг почувствовал себя рядовым, почти штрафником, которому никто не подчинялся, но все могут шпынять его, как хотят. Даже санитарки покрикивали на него. И он все терпел.
Настало лето, а от Сашки хоть бы слово…
Однажды во время утреннего обхода доктор Недубов, не очень внимательно осмотрев Бакшина, похлопал по затянувшимся шрамам на бедре:
— Довольно вам казенный матрац давить. Сестра, займитесь после обхода.
— Не надо, — сказал Бакшин.
— Как это не надо? Вам что, лежать еще не надоело? — Этот покрикивать начал с самого первого дня. Ну, ему уж так по званию положено.
— Сестру не надо, — уточнил Бакшин и признался, что он уже пробовал опускать ноги и сидеть. Ничего, получается.
После такого уточнения Недубов еще раз, теперь уже более внимательно, прощупал бедро и голень.
— Нет ничего хуже, когда выздоравливающий все еще продолжает считать себя больным. Вы в шахматы играете?
— Пробовал, да все времени не хватало…
— Есть тут у меня один шахматист. Капитан. Руку ему ампутировали. Рвется в бой. Я его к вам, на Сашкину койку. Не возражаете?
Появление безрукого капитана ничуть не изменило и не украсило жизнь. Первая же партия показала, что Бакшин как партнер никакого интереса не представляет, капитан сразу же после обхода исчезал и возвращался только к обеду и после отбоя.
А от Сашки ни слова. Это уж было совсем непонятно. Он везде пройдет, всего добьется, человек непоколебимой верности. Почему же он-то молчит? И в письмах жены о нем ни слова, значит, и ей не пишет. И про сына жена писала мало и без особого материнского трепета: живет дома, у него отпуск до полного восстановления слуха. Пытаясь представить себе, каким теперь стал Степан, пробудить отцовские чувства, Бакшин пробормотал: «Степа, мальчик мой!..» Но и этот классический вопль отцовской души не пробудил никакой нежности, не считая острого щекотания в носу и навернувшихся слез. Бакшин вытер глаза концом пододеяльника, пахнущего чем-то антисептическим, карболкой, что ли? Нет, дорогой товарищ, пора выбираться отсюда, кому он такой нужен? Кому дорог? Кому страшен?