Изменить стиль страницы

— Вот, Саня, тебе попутчик. Илья Егорыч. Он тебя и доведет до самого твоего леспромхоза.

— Здравствуй, Александр-воин, — проговорил Илья Егорыч. — Да ты, гляди-ка, кавалер! — Он осторожно щепотью дотронулся до медали, как бы попрочнее утвердив ее на Сашкиной гимнастерке.

Утром следующего дня они сошли на маленькой станции, спустились к неширокой таежной реке. Перебрались через нее и почти целый день шли то лесными еле заметными тропками, то старыми, заброшенными лесовозными дорогами и к вечеру добрались до леспромхозовского поселка, раскинувшегося на крутом берегу большой реки.

— Вот тут она и проживает, твоя радистка. — Илья Егорыч остановился у одной избы и крикнул: — Есть кто дома? Хозяева, герой прибыл, встречайте!

Из окошка, затянутого марлей от комаров, кто-то выглянул, в избе раздался звонкий выкрик и мягкий торопливый стук босых ног. На крыльцо выбежала Валя.

— Сашка, — радостным недоверчивым шепотом проговорила она, осторожно спускаясь по ступенькам. — Приехал, братик мой!..

Непонятное смущение охватило Сашку. Он привык видеть Валю — подтянутую, стройную девчонку, почти свою ровесницу. Он, солдат, разведчик, тогда даже поглядывал на нее с некоторым превосходством, а сейчас смутился неизвестно от чего. В цветастом домашнем халате, босая, растрепанная, она казалась повзрослевшей лет на десять, хотя прошло немногим больше полугода, как они расстались.

Не замечая его растерянности, Валя обняла его, прижала к своему большому, по-матерински теплому и мягкому телу, совсем как очень давно, еще в той, не разрушенной войной жизни, обнимала его мама, утешая или прогоняя детские страхи и обиды. И сейчас он, совсем как маленький, судорожно задохнулся и сделал несильное движение, пытаясь освободиться, но Валя не отпустила его. Ничего не говоря, она только гладила его волосы и плакала, утирая глаза его пилоткой, которую она сама же подарила ему при расставании.

— А-яй, вояки! — воскликнул Илья Егорыч не то укоризненно, не то восхищенно. — И как это вы, такие, немца побили? А-яй… Ну, значит, теперь я пошел… Дома-то меня дожидаются.

Он и в самом деле помахал рукой и ушел.

— Отдохнул бы, — наконец выговорила Валя, отпуская Сашку, и, нисколько не стыдясь своих слез, добавила: — А я Шагова вспомнила. Как тебя, Саша, увидела, так все и вспомнила. Все наше: и хорошее, и злое. На всю жизнь это теперь у меня. Воспоминание. Война кругом, а у нас любовь. На всю жизнь… Ну, пошли в избу. Пошли. Устал ты от всего этого.

Узнав, что Сашка еще не виделся с Емельяновым и должен немедленно к нему ехать, Валя распорядилась по-своему: торопиться ему некуда и незачем. Все, что она сама знала про Таисию Никитичну и о чем говорила с Шаговым, обо всем написала Семену и уже получила от него ответ. Он живет у хороших людей, работает на заводе, осенью поступит в вечернюю школу. О матери он ничего еще не знает. Тут должен помочь только один Бакшин. Он все знает доподлинно, но почему ничего не говорит, этого Валя не могла ни понять, ни сказать. И Сашка тоже ничего не мог ей объяснить, хотя и разговаривал с Бакшиным и даже отваживался обвинять его в бездействии.

Слегка переваливаясь, Валя ходила по избе, собирала на стол и неторопливо говорила какие-то по-особенному ладные слова:

— Мастеров у нас много на всякие дела, а вот где тот мастер, что для людей счастье вырабатывает? Что-то заленился он.

Сашка сидел у окна, мокрые после умывания волосы блестели, и лицо лоснилось. Он переоделся во все чистое, только что вынутое из вещмешка и слегка помятое за дорогу. Босым натруженным ногам было приятно на прохладном, недавно вымытом и еще влажном полу. Разговор о мастерах по счастью возник после того, как Валя сказала, будто Шагов был против посылки не только Емельяновой, но и вообще кого-нибудь. Не было в этом никакой надобности, что потом и подтвердилось, а Бакшину просто не терпелось совершить что-нибудь. Отличиться. Но Сашка с этим не согласился, он примолк и неизвестно почему вспомнил Наталью Николаевну. Добрая она, о людях заботится-хлопочет, но никто почему-то не принимает ее доброты: ни сын Степан, ни Сашка. Вот сейчас она заботится о своем муже, пишет ему: «Я сама знаю, что надо делать, а ты пока подожди». Вот он и ждет ее разрешения. А люди страдают. Ничего из этого хорошего не получится.

— О чем задумался? — спросила Валя. Она поставила перед Сашкой сковородку с жареной картошкой.

— Да так, о всяком… Вспомнил вот…

— Придвигайся к столу. Папаня мой с мамой к директору в гости ушли, скоро не вернутся. Ты задумался или с устатку?

Картошка еще шипела на сковородке, распространяя ни с чем не сравнимый запах жареного сала. Надо было подождать, пока хоть немного остынет эта благодать. Валя налила ему крепкого чаю, настоянного на каких-то лесных пахучих травах. Давно у Сашки ничего такого не бывало: домашнего тепла в старой избе, влажного пола под босыми ногами и этих сытых запахов еды, которую надо есть не спеша, под неторопливый, степенный разговор, хотя бы и о неистребимой человеческой тяге к счастью. И Сашка сказал то, что он подумал о Наталье Николаевне.

— Вот как, — Валя сощурила глаза и словно сама задумалась. — Батька лупит сына и говорит, что для его же пользы. Вырастет сын, сам для пользы лупить станет, кто у него в зависимости. — И вдруг она с прежней порывистостью, удалью шлепнула ладонью по скатерти: — Поговорить бы с ней по-свойски, с этой «комсомолочкой»! Она бы у меня повертелась!

Вспомнив, как Наталья Николаевна встретила его и как провожала, Сашка возразил:

— Нет, она чуткость проявляет. Заботливость.

— Посмотрим, чем она обернется для нашей Таисии Никитичны, эта заботливость… А ты давай ешь да меня не разглядывай. Я сейчас некрасивая. Вот рожу сына, тогда в норму войду. Мне еще институт кончать надо. А ты как жить надумал?

Он ответил, она посоветовала свое, он согласился, но не во всем, и пошел у них неторопливый разговор о жизни, которая должна наступить, когда кончится эта проклятая война. Он съел всю картошку, выпил два стакана чаю с таежным сотовым медом, темным и тяжелым, в котором к сладости примешивалась едва заметная вкусная горечь. И настал светлый уральский вечер, такой длинный, что только на утренней зорьке догадываешься: «А ночь-то уже прошла!» За окном звенели комары, бились о стекла, застревали в защитной марле, но самые настырные как-то все-таки проникали в избу.

Под этот звон Сашка задремал. Валя постелила ему на терраске. Он лег. Она спросила, удобно ли ему, и сказала, что сейчас завесит окна, а то свет не даст уснуть, но он не дождался, когда она выполнила это свое намерение, и уснул.

Во сне или на самом деле — этого он не понял — ему слышалась однообразная тягучая музыка, будто кто-то только для того, чтобы не заснуть, перебирал клавиши аккордеона, повторяя одну и ту же мелодию. Сашка поднялся и, отодвинув угол одеяла, которым было завешено окно, увидел серую улицу, бескрасочную и нечеткую, как сквозь мутное стекло. Такая улица может только присниться. Недалеко от дома стояла женщина, тонкая и высокая, в сером с коричневатыми цветами халате и белом платке, избушкой надвинутом на лицо. Это она лениво растягивала мехи аккордеона, извлекая однообразную, тоскливую музыку.

Большой и какой-то словно весь развинченный мужик азартно плясал среди дороги. Он кружил перед музыкантшей, широко, как крылья, раскинув длинные руки, изгибался, почти касался земли своими широкими ладонями. Тут же стояли двое: мужчина, сгорбившись на костылях, и рядом с ним маленькая полная женщина. Длинной березовой веткой она отгоняла комаров от себя и от мужчины на костылях. Лица у обоих были равнодушные, видно было, как им надоело смотреть, должно быть, им обоим хотелось спать, но смотреть надо, чтобы не обидеть пляшущего. А плясун ничего не замечал, он встряхивал лохматой головой, задирая к серому небу свое скуластое смеющееся лицо, и веселился с таким отчаянием, словно это была последняя его пляска.

Так и не поняв, сон это или на самом деле, Сашка уронил голову на подушку, и все пропало. Сон.