— Сеня! Он где?
— Он тут пропадает. Вот ему надо помочь и в самом срочном порядке. Мне сказали, будто он на кладбище скрывается. Его в колонию хотят. Из училища исключили, ну, все такое, будто он и сам предатель.
— Да где он? — воскликнул Ожгибесов.
— Этого я еще и сама не знаю. Вот дали мне адрес. Там одна девочка живет. Ася ее зовут. Она одна все знает, но никому ничего не говорит. Даже родной матери.
— Мне скажет.
— Его непременно надо разыскать и помочь. Его ободрить надо. И я, и вы перед Емельяновой в неоплатном долгу.
— Все. Давайте адрес. И я думаю, вам совсем не надо идти. Один на один мы с ней скорее договоримся.
И еще он добавил, что сейчас он должен быть на аэродроме — дело одно неотложное и очень для него ответственное — и завтра, с утра пораньше, он все сделает. С утра, да не торопясь — оно лучше.
Валя с ним согласилась, дала ему еще и свой адрес на всякий случай, и они расстались. Она отправилась к своей тетке, рассчитывая у нее переночевать и завтра с ранним поездом уехать домой. Но все получилось не так, как она думала. Ехала в гости, а попала на поминки: тетка позавчера умерла, а сегодня похороны. Остались две внучки, Валины племянницы, семнадцати и двенадцати лет. О них тоже подумать надо.
Оставив Валю в госпитале, Вера Васильевна зашла в столовую, где подрабатывала в свободное время, и оттуда решила забежать домой на одну только минутку, проведать Асю и кое-что ей передать.
— Приходила сегодня одна женщина, фронтовичка, про Сеню расспрашивала, про летчика того, про Ожгибесова. Она и к тебе, наверное, зайдет.
— Какая фронтовичка? — нахмурилась Ася. — Пусть приходит. Я все равно ничего не знаю. Уже приходила одна…
Если не можешь сказать правды, то надо вообще как можно меньше говорить, потому что чем больше болтаешь, тем скорее попадешься. И еще — если признаться нельзя, а обманывать не хочешь, то лучше всего сказать, что ничего не знаешь.
Ася много находилась среди взрослых, которые или не замечали ее присутствия, или замечали, но совсем с этим не считались и говорили все, без стеснения. Все эти горничные и уборщицы обсуждали все и всех осуждали. Вот тут-то она и нахваталась всего того, что многие склонны считать житейской мудростью, хотя взаимное недоверие вряд ли можно считать мудростью…
Сеня сказал ей, да Ася и сама понимала, что никто не должен знать, где он. Она готова была защищать его любыми средствами. Даже обманом, если уж ничего другого не остается. Средство сомнительное, а что делать? Не очень-то мама ей поверила:
— Ты, да не знаешь?
— Меня не было дома, когда он ушел.
— И спасибо не сказал?
Обвинение в неблагодарности. Придется и это стерпеть.
— Не совсем же он ушел. Устроится на работу и придет. Ты же знаешь, какой он. Вот и вещи его тут.
Вещи — два чемодана, большой и маленький, — стояли в углу почти пустые, но выглядели достаточно убедительно. Мама вздохнула. Неизвестно, поверила или нет. Просто она ничего не сказала. Тогда Ася положила руку на самое дорогое из оставленного Сеней.
— И альбом его лежит. Видишь?
— Вижу. — Снова вздохнула. — Все я вижу…
— Что ты видишь? — вспыхнула Ася. — Что?
— Ладно, не хочешь и не говори. Вот я ужин вам принесла. Горошница, очень вкусная… Если ты уж мне не доверяешь…
Ася почувствовала себя так плохо, что на глазах ее блеснули слезы.
— Я тебе доверяю больше всех!
— Нет.
— Да! Ему и тебе. Только никому нельзя говорить, где он.
— Ну, нельзя, так и не надо, — согласилась мама, доставая из сумки стеклянную банку. Горошница — самая любимая Асина еда. И Сенина тоже. Ей стало жалко маму, она столько работает, чтобы только прокормить их, ее и Синю — совершенно постороннего человека, — а они ей не доверяют. Ася, конечно, понимает, как это обидно, но все равно ничего сказать не может. Мама совершенно не умеет ничего скрывать. Такой у нее характер: ее спросят — она все и расскажет. Лучше уж ей не знать ничего, тогда она с чистым сердцем скажет, что ничего ей про Сеню неизвестно. И это будет правда.
Так Ася успокаивала сама себя. Но получилось так, что Ася сама все рассказала, да еще такому человеку, которого надо было больше всего ненавидеть.
ПОЯВИЛАСЬ ФРОНТОВИЧКА
Ю. Рак, начальник кладбищенской конторы, сказал:
— Времечко идет, время катится, а кто девок не целует, тот спохватится. Нам сейчас хорошо — земля мягкая. А вы об зиме думаете или как?..
Он вынул из кармана кителя аккуратно сложенный душистый платочек и понюхал его, чтобы заглушить запах сырой земли и злой махорки, исходивший от могильщиков. Запахло земляничным мылом, которым, за неимением духов, он душил платки. Этим же платком он расправил свои черные усы и провел по жестким волосам, стриженным «под ежик».
Жирное лицо еще больше залоснилось: наступающий сезон сулил ему много тихих и нечистых радостей. Но глаза смотрели строго и как бы сквозь все, что находилось в поле его зрения. Он, маленький и преждевременно ожиревший от сытой сидячей жизни, стоял на крыльце, опираясь на толстую черную палку. Всем он рассказывал, будто потерял ногу в жестокой классовой борьбе во время коллективизации. Действительно, ногу он отморозил в тридцатом году, пьянствуя с мужиками. Некоторые это еще помнили, но спорить с ним не связывались: буйный он человек и мстительный, да к тому же и псих, как и все инвалиды-пьяницы.
— Об зиме надо думать сейчас, а мы на все возможные проценты думаем о предстоящем сезоне.
Сеня еще не знал, что, кроме того, что начальник жулик, он еще и дурак, и поэтому думал, что насчет сезона он шутит. Какой тут может быть сезон, люди-то умирают, не считаясь ни с какими сезонами. Но никто не засмеялся. Работники кладбища сидели на крыльце у ног Ю. Рака и наслаждались пронзительным благоуханием земляничного мыла.
Когда он закончил, наступило молчание.
— Кто хочет высказаться по существу наступающего сезона?
Старики-могильщики переглянулись. Один из них испустил густой махорочный вздох и хриплым, простуженным голосом проговорил:
— Баб от нас отделите. Не можем мы с ними в дальнейшем.
Проговорив это, он застыдился так, что у него даже покраснела шея.
— Не бабы, а женщины, — строго поправил Ю. Рак.
— Они сейчас свой сезон откроют, — торопливо заговорил второй могильщик. — Это они зимой действительно женщины. Зимой они ничего. А как весна, так они начинают взбрыкивать. По веснянке-то. Вот и выходит — бабы.
А третий — маленький, кривоногий — ничего не говорил, а только стыдливо хихикал в испачканную свежей глиной шапку.
Тут поднялись бабы-могильщицы — большие, темнолицые, толстогубые. От них тоже пахло землей и махоркой.
— А не стыдно вам, мужики, при всех-то?
— Какие они мужики: ни вкусу, ни навару.
Кривоногий взмахнул шапкой и радостным голосом заорал:
— От старой-то кости самый навар!
— Ох, чтоб тебя, собачий огузок. Смотри, как бы я тебя не задавила в истоме-то.
— И задавишь, — восторженно вскрикнул кривоногий. — Она, гражданы, задавит!..
— Хоть бы им какого помоложе, — прохрипел простуженный. — Одного бы хоть на всех.
— Народ! — Ю. Рак поднял жирную ладонь. Дождавшись тишины, заложил руку за борт кителя и величественно продолжал: — Отставить половой вопрос. У нас на повестке производственный. Проблема.
В это время в воротах показалась похоронная процессия: лохматый человечек, впряженный в двухколесную тележку на толстых шинах, тащил гроб. Трудно ему приходилось, этому лохматому. Так он неистово сучил тоненькими ножками и так извивался в оглоблях, что походил на муху, попавшую в тенета.
За тележкой шло немного народу — несколько старух, беременная женщина-фронтовичка и две девушки. Одна очень молодая, другая постарше. «Сестры», — решил Сеня, хотя они нисколько не были похожи. Но существует какое-то внутреннее неуловимое сходство, которое безошибочно позволяет угадывать близкое родство. У младшей гуще черные брови и глубже голубые глаза. При ходьбе она острыми коленками подбрасывала подол своей юбочки и, совсем как девочка, держалась за руку фронтовички.