-- Ну-ну. Королева котов будешь. Сто лет не отмоешься.
-- Ничего... - бормочу я. - Все в наших руках... - я кидаю в рот нитроглицерин. - Главное, чтобы было убедительно...
Я поворачиваюсь к Вере, внутри начинает что-то биться, кровь подкатывает к голове, и все пропадает. У меня закрыты глаза, и мне чудится, что надо мной кто-то стоит. Кажется, у него много глаз... шесть. Хотя я не вижу, я уверена. Чей-то голос говорит:
-- Ожерелье приберите... за диван упало.
Я поднимаю руку к шее, на законное место гладких бабушкиных бус. Бус на месте нет, я лежу, но глаз открыть по-прежнему не могу.
-- Где они... - говорю я, но язык не слушается. Кажется, мне плохо. Теперь я точно чувствую, что мне плохо. Я все-таки открываю глаза. По комнате разлит прожекторный свет, я лежу на диване в одних трусах, прикрытая пледом, Вера, озабоченно закусив губу, держит нитку свисающих из кулака красных, словно кровь, шариков, за столом, перекосив плечо, что-то пишет неизвестная женщина в натянутом халате, а на табуретке в изножии блестит пустая ампула.
-- Дай... - говорю я и протягиваю руку.
-- Да подожди ты! - отмахивается Вера и продолжает жевать блестящую губу. Но потом вкладывает бусы мне в руку. Я сжимаю нагретые Вериным теплом стекляшки. Мне так спокойнее.
-- В аптеку сходите, - устало говорит женщина, отодвигая на угол стола клочок бумаги и оборачивая ко мне лицо запыленного, из похода, пехотинца. - Ну что? Как себя чувствуете?
-- Лучше всех, - говорю я, еле ворочая языком.
Женщина равнодушно кивает. Видно, что ее не тянет в подробности.
-- До свиданья, поправляйтесь, - громко, дабы правильно расслышали, говорит она, встает и, гремя пластмассовым чемоданом, как пенсионер пустыми бутылками, исчезает. Вера бежит следом. Дверь хлопает. Я остаюсь на несколько секунд одна, и мне страшно. Пахнет валокордином - не пойму теперь, откуда. Я кутаюсь в плед, и меня раздражает, что он колется.
Потом возвращается Вера. Она, не глядя на меня, садится на диван, качнув кистями, складывает крылышки под шалью и, как-то печально наклонив голову, наблюдает под столом горизонт, словно он там есть.
-- Свет погаси, - говорю я, натыкаясь на мешающие зубы. У меня уже лучше получается.
Вера встает и хлопает ладонью по рубильнику.
-- Дура, - говорит она грустно. Потом нашаривает наощупь мою руку и слабо сжимает ее. - И чего ты добилась?
-- А мама? - говорю я тревожно. - Мама приходила?
Вера качает головой.
-- Нет, - говорит она.
Мы обе молчим. Я ежусь. Колкая пледовая ткань раздражает, не принося тепла.
- Есть у каждого бродяги сундучок воспоминаний... - глубокомысленно выговариваю я со вздохом, все еще борясь с зубами. Коли уж плохо, могу позволить себе пофилософствовать...
-- Тебе чаю приготовить? - спрашивает Вера.
-- Горячего, - говорю я мечтательно. Сто лет мне не готовили.
Вера уходит на кухню, а я лежу, и ни о чем не думаю. Как будто голову заморозили. Тяжесть постепенно уходит. Появляется Вера с любимой моей Дулевской чашкой.
-- Что это было? - спрашиваю я.
-- Идиотизм, - лаконично отвечает Вера, пряча глаза. - И я тоже идиотка...
Неумелый жидкий чай пьется, как амброзия. Я чувствую себя, в общем, прилично. Слабо, но вменяемо. Физическое состояние в сравнение не идет с моральным тяжелокирпичным ощущением преступления. Перед собой. Знаю же, идиотка, что не могу позволить роскошь болезни...
-- Извини, - говорю я.
-- Бог простит, - отвечает Вера.
Безмолвная Верина близость пугающе надвигается на меня. Вера мне ближе всех родных... Может, от немощи... Хорошо, что мама не пришла. Что бы она увидела - что опять ее дочь попала в дурацкую историю?
-- Хочешь, я тебе стихи почитаю? - спрашивает Вера тихонько. - Хочешь, Бродского?
-- Угу, - говорю я лирически, снова вздохнув. - Под него вешаться хорошо. В самый раз.
Вера фыркает.
-- На тебя не угодишь, - говорит она.
Я тоже смеюсь. Что ж теперь, рыдать, что ли? Вера приносит себе чашку, рассеянно ставит на драный пол, и мы вместе пьем чай. Вечереет. В сизом небе повисает, как отсвет полярного сияния, отражение невидимых электрических россыпей.
-- Тебе надо работу найти, - говорит Вера, встрепенувшись, как цветастая жар-птица, от задумчивости. - А то скиснешь. Чего дома сидеть и ждать милости от природы? На работе все-таки возможности... общение... адреналин какой-то. И ты себя уважать будешь, и они к тебе сразу проникнутся.
-- Работа это хорошо, - соглашаюсь я. - Только меня кроме как уборщицей не возьмут. Я делать ничего не умею... Знаю кучу формул... умею варить щи... носки вязать на четырех спицах... все, пожалуй. Или продавщицей. Всякий труд, конечно, почетен, но вступать в корпоративный цех продавщиц мне что-то не хочется. И стимула морального нет. Государству служить нет смысла за неимением такового, а рвать жилы на чужого дядю, чтоб он виллы на Канарах покупал...
Я лукавлю. Конечно, я бы пошла работать. Даже на дядю, чтоб ему лепной потолок Канарской виллы на плешь свалился.. Но есть подсознательное убеждение, что меня никто не возьмет. Не берут же Саша с Георгием Александровичем. Они уверены, что лучше платить девять тысяч, чем подпускать меня к производственному процессу. Я-то знаю... И продавцом быть не хочется. Есть в этой профессии что-то садо-мазохическое. Отличное от сексуальной нормы. Если судить по нашему Седьмому континенту, то когда он был универсамом номер три, там хамили продавцы, а теперь хамят покупатели, причем хамят так, что нос сунуть боязно, обязательно наедет какой-нибудь кретин с тележкой, ликующий от того, что жизнь удалась. Наверное, контингент строго поменялся местами... Я не любитель извращений, и первому, кто квакнет, размажу по морде или волшебный йогурт со всеми витаминами и кусочками натуральных фруктов или какой другой божественный продукт, так что лучше не пытаться...
Вера задумывается.
-- Да, у моего мужа все одни халдейки такие... - произносит она прочувствовано, голосом эксперта, нажившего опыт не в кабинете, а в тяжелых полевых условиях. - Слушай, а давай мы Мишку Горячева попросим? Он теперь большой человек.
-- Нда? - спрашиваю я вяло, разглядывая круговое вращение чаинок. - И чем он большой? Что отрасло у него?
Мишка - наш бывший одноклассник. Сонный парень с вечно немытой головой. По крайней мере, я его таким помню.
-- Ну! Мишка-то! - говорит Вера. - Он сейчас, знаешь, куртки шьет. У него целая фабрика. Во Вьетнаме. Джинсы тоже...
-- От Версаче? - говорю я, представляя унылый текстильный склад. - Я думала, их в Малаховке шьют.
-- В Малаховке невыгодно, дороже... себестоимость, - говорит Вера авторитетно и облизывает ложку. - Энергоемкое производство в Малаховке. Помещение снимать, освещать, топить... А во Вьетнаме машинку под пальму поставил - и больше ничего не надо. Круглый год. И взятки меньше.
-- А.. - говорю я с легкой оторопью от азиатской перспективы. - Но я во Вьетнам как-то... Да и диоксином их травили... будет морда, как у украинского президента. И шить я не умею.
-- Зачем во Вьетнам? - спрашивает Вера рассудительно. - Там тамошние... черные люди работают. А здесь у него и сбыт, и таможня, и дилеры всякие, или кто там еще... Давай к Мишке сходим. Он же тебя помнит. Я у мужа еще спрошу, но у него у всех знакомых, как назло - либо палатка, либо автосервис... либо диспетчеры на телефонах нужны.
Она вытягивает эпилированные, в мелких ссадинах, ноги и поглаживает колено.
-- Мишка, - говорю я тупо. - Ну Мишка так Мишка. А он где?
-- Да здесь же, - говорит Вера. - У него офис в общаге. Надо узнать, он сам в Москве или по миру бегает...
Мишка. Я судорожно вспоминаю. Может, шарахаясь от прохожих, я его видела когда-нибудь? Может, я его не узнаю? Или он лысый, и ему уже мыть-то нечего - на голове, во всяком случае?
-- Ну! Что ты. Он крутой такой, - говорит Вера и весело смеется неведомым воспоминаниям. - Круче только яйца, выше только звезды... Пузо - во, пальцы веером... секретарш завел штук пять. Пойдешь к нему секретаршей? - она пихает меня в бок.