Толпа ахнула. У всех четверых были вспороты животы и туда насыпано зерно.

Алибаев снова накрыл трупы и, упав на колени, приник лицом к черноголовому парнишке.

— Я же тебя не пускал! Я же просил тебя! — горестно прошептал он. Потом вполголоса часто-часто заговорил на своем языке и вдруг прервал скорбную речь, обернулся к бойцам своего отряда. Подняв кулак над головой, он выкрикнул какое-то слово по-казахски.

И сразу же откликнулось несколько голосов: повторив это слово, красногвардейцы грозно подняли руки с оружием.

Тяжело дыша, Алибаев метнулся к Кобзину.

— Комиссар, Петр Алексеевич, я и мои люди идем!

Кобзин ничего не ответил. Он не слышал этих слов. Ни на кого не глядя, а будто рассуждая вслух, сказал:

— Что же это такое?! До чего может дойти человек? Нет, это не люди. Отряд же поехал за помощью, за куском хлеба, чтоб детей спасти от голодной смерти, а с ними так... Нет, это не люди... Такое забыть невозможно. И мы не забудем...

— Товарищ Кобзин! — тяжело опустив руку на его плечо, прервал комиссара Алибаев. — Разреши мне со своими джигитами в ту самую станицу ехать. Я ее сожгу! С лица земли сотру! Коней покормим и туда гуляем. Ночью там будем!

Пашка Кобзин тронул Алибаева за руку.

— Возьми меня с собой, товарищ Алибаев.

— Мы вместе туда поедем, — сказал Кобзин.

— Зачем тебе ехать? — горячо возразил Алибаев. — Тебе нельзя город бросать.

— Прежде надо похоронить наших товарищей.

В руках Алибаева, хрустнув, сломалась рукоять плетки.

— Завтра хоронить будем! — горячился он. — Мы здесь в печали, а собаки там радуются в своей станице. Ехать надо! Ты не согласен? Почему не согласен, скажи?

Надя поняла по шуму голосов, что красногвардейцы поддерживают Алибаева. Она не стала слушать дальнейших споров. С трудом проталкиваясь, пошла к дому. Ей что-то сказал Семен, она, даже не взглянув, прошла мимо. В висках стучало, кружилась голова, а перед глазами мелькали белые мушки. По всему телу разлилась противная слабость. Надя с трудом передвигала ноги, ей казалось, что они вот-вот подогнутся и она упадет.

Не раздеваясь, Надя бросилась на кровать лицом вниз. Хотя глаза ее были закрыты, она отчетливо, в мельчайших подробностях видела страшную явь. Она лежала не шевелясь, лишь изредка по телу ее пробегала дрожь. Сначала она ни о чем не думала, не могла думать, только что увиденное заслонило собой все...

Надя не знала, как долго длилось это состояние, похожее на полубеспамятство.

Головная боль и противная слабость постепенно стали проходить; одна за другой заспешили, заторопились обрывки воспоминаний; в памяти замелькали встречи, разговоры... Вдруг Надю охватило беспокойство. Так бывает с человеком, когда он знает, что должен что-то сделать, а что — позабыл.

Рухлины! Да, да, именно Рухлины! Эта их временно утеряла ее память.

Надя решительно поднялась.

Но при чем Рухлины? Какое они имеют отношение к убитым красногвардейцам? Рухлиных она видела в Форштадте, сегодня, совсем недавно, а то, что случилось с красногвардейцами, произошло в станице Павловской, больше двадцати верст от города, да и не сегодня, а может быть, вчера или третьего дня. При чем же Рухлины?.. И ее словно осенило: да ведь совсем не в том дело, что с красногвардейцами расправились не Рухлины, а в том, что Иван Рухлин да и вся их семья ненавидят лютой ненавистью красных. Прав Семен: попади к ним в руки, они не просто убьют, а будут пытать, казнить, издеваться... Именно такие, как они, совершили страшное дело. На них нужно идти с оружием, а она пошла с добрым словом.

Надя уже знала, что снова пойдет к Рухлину; если бы ей задали вопрос: зачем? — ответила бы не сразу. Она знала только одно: надо идти, и она пойдет! Не может не пойти!

Надя сняла солдатский ремень с пристегнутой к нему кобурой нагана. Наган она всегда держала при себе, под верхней одеждой. Достала из-под койки валенки: они были старые, заношенные, с задранными носами и от многократной подшивки ставшие широкими и будто приплюснутыми. Но у Нади так нестерпимо замерзли сегодня ноги, что она решила в трескучие морозы надевать только валенки. Неторопливо надела шинель, где-то раздобытую для нее Семеном, солдатскую шапку с красной лентой. Потуже подпоясалась ремнем. Снятый с него револьвер опустила в карман шинели.

— Ты куда? — спросил Семен.

— Дело есть, — коротко ответила она и спросила:

— Нет ли у тебя патронов для нагана? У меня всего два.

— А зачем?

— Надо.

— Сказать-то можешь?

— Потом, — ответила Надя и, видя, что Семен не то с беспокойством, не то с недоумением смотрит на нее, добавила: — Просто так, на случай! Возможно, и не понадобятся.

Семен не стал приставать с расспросами, достал из кобуры наган, вытряхнул из барабана пять патронов и протянул их Наде. Она вложила патроны в свой наган и пошла из комнаты. Семен догнал ее у порога, схватил за рукав.

— Почему не хочешь сказать, куда собралась?

— В Форштадт.

— Что ни час, то новость, — удивился он. — Скоро темнеть начнет. Чего там тебе вдруг понадобилось?

— Поговорить еще раз хочу с сегодняшним крестным. Дашь коня часа на два?

— Ну конечно, бери! — согласился Семен. — Только валенки твои не полезут в стремена. И вообще — сняла бы их.

— Ничего, не в гости собралась... Слушай, что бы ты сделал с теми, кто поубивал... Степу и остальных? Если б вот так вдруг попались тебе? — неожиданно спросила Надя.

Опустив руки в карманы шинели, она напряженно смотрела на него, ожидая ответа.

— Я? — по лицу Семена, будто еле заметная тень, пробежала судорога. — Я не знаю... Да что там — головы напрочь, и все! Никакой пощады! Вот и весь мой сказ.

Надя немного постояла и, не проронив ни слова, не спеша вышла.

Глава восьмая

В кабинете было четверо: Алибаев, Кобзин, командир объединенного красногвардейского отряда Аистов и еще один человек — высокий, худощавый, со впалыми щеками и пятнистым румянцем на них, с черными, в редкой проседи, вьющимися волосами над высоким лбом. Из-под широких, размашистых его бровей внимательно смотрели карие глаза: они то быстро перебегали от одного к другому, то задерживались на ком-то и становились пытливыми и пронзительными. Это был комиссар Цвильский, недавно прибывший из Челябинска по особому поручению.

Трое стояли у стола, все дымили цигарками, а чуть в стороне, опустив руки на спинку стула, стоял, переминаясь, разгоряченный Джайсын Алибаев. Лисий малахай Алибаева и плеть со сломанной рукоятью валялись на столе Кобзина.

— Это обман! Чистый обман! — кричал Алибаев.

— Нет, товарищ Алибаев, нет, дружище; никакого здесь обмана, — старался урезонить его Кобзин. — И ты это сам знаешь.

— А где тогда обман? А? Ты, комиссар, сказал, что поедем? Сказал! Сказал, что поедем вместе! Почему отказываешься? Как я должен своим людям объяснить? Ты можешь брехать, я не могу! И не хочу! Я уже приказал моим джигитам кормить коней, и мы ночью будем в Павловской!

— Товарищ Алибаев, ты признаешь меня за командира сводного отряда? — низким басом спросил Аистов.

— Зачем спрашиваешь? Мой отряд — твой отряд. Ты всем отрядам командир, — ответил Джайсын.

— А если так, то вот мой приказ: твоему отряду остаться в городе. Налет на станицу отменить. Сейчас он невозможен и недопустим. Бедой может кончиться. Понятно? Это приказ! Вот так, товарищ командир эскадрона, — сказал Аистов и дружески обнял Джайсына.

Рядом с невысоким и щуплым Алибаевым рослый и плечистый Аистов выглядел богатырем. Алибаеву было всего лишь девятнадцать лет, таких молодых красногвардейцев в отряде насчитывалось много, но среди командиров он был самым юным. Однако, несмотря на молодость, его знали и уважали во всем отряде — уважали за смелость, находчивость, за беспредельную преданность революции. А в его эскадроне, хотя там было немало пожилых казахов, своего командира считали лучшим джигитом и готовы были по его зову, как говорится, в огонь и в воду.