Изменить стиль страницы

Сергей Павлович хотел было добавить о Завещании Патриарха, тайну которого Петр Иванович Боголюбов, судя по всему, унес с собой в свою безвестную могилу, но неведомо по какой причине вдруг решил до поры повременить. Кажется, он вспомнил папу, которого хранившаяся его родным отцом тайна патриаршего Завещания и потрясла, и ужаснула. И она же исторгла из папиной груди заклятие, обращенное к сыну: никогда! никому!

– Н-н-да, – севшим и скучным голосом промолвил о. Викентий, и взор его потух. – Кхэ… кхэ… Непостижимость… Лично мне… в данный миг… непостижимо… – И с глубокой скорбью он обратился к Макарцеву. – Как мог ты, врач немощной нашей плоти, не учесть ни естественных ее потребностей, ни обостряющих эти потребности переживаний?

– Виноват, ваше преподобие, исправлюсь, – бодро отвечал ему друг Макарцев, скрытно подавая Сергею Павловичу знаки, призывающие к незамедлительному окончанию беседы и поспешному бегству из этих стен.

– Ко мне следует обращаться «ваше высокопреподобие», ибо Профилакт по случаю выхода его книги о равноапостольном Владимире изволил наградить меня митрой и правом служения при открытых царских вратах. Книгу, само собой, написал я – от первой до последней строчки. Но это, – и о. Викентий с горестной усмешкой опустился на стул, – навсегда останется тайной для благочестивых читателей.

Он сокрушенно покачал головой. Непостижимость. Да. О да. Предвечно сущий. Ибо кто может вымолвить нечто определенное об изначально неведомом? Признание непостижимости Бога есть единственный и наивернейший путь, всего лишь отчасти приближающий нас к постижению Создателя. Парадокс? Но все христианство соткано из парадоксов, и подходить к нему с плоским человеческим разумом – значит уподобиться слепому, который на основании ощупанной им дверной ручки берется судить о красоте и величественности всего здания.

– Твой дед, дитя мое, – мученик. – Он ласково накрыл своей ладонью руку Сергея Павловича. – И не томи себя напрасными размышлениями. Вечные вопросы, – промолвил он, и в черных зарослях его усов и бороды возникла и тут же погасла улыбка сопутствующей многому знанию печали, – обжигают на всю жизнь. Мученик же Петр Иванович Боголюбов… так его величали?.. иерей Петр у Господа во дворах Его. – Отец Викентий перекрестился. – Ибо честна пред Господом смерть преподобных Его.

Он покосился в окно, брезгливо сморщился и сказал, что полчаса тому назад отбывший в Верховный Совет Профилакт со всеми своими потрохами целиком и полностью вышел из Декларации митрополита Сергия (тотчас разъяснилась для Сергея Павловича тайна двух букв в письмах Петра Ивановича: «м» и «С»), облобызавшего руку палачей Церкви и России.

Тоска, коротко и мрачно объявил далее ученый священник. Ложь все губит. И мученика Петра она задушила, ибо не ей, но Истине желал он служить.

– Ученый инок, – бормотал, очутившись на Погодинской, друг Макарцев, – пил вино, надеясь в нем найти разгадку… разгадку… – Он подумал и прибавил: – Великой тайны. Но оно, – продолжал он, хватая Сергея Павловича за руку и призывая к сотворчеству, – все мысли обращая… обращая… Во что обращая?

– Всмятку, – отрезал доктор Боголюбов, вырвал руку и прибавил шагу.

Больше Христа пришлось пострадать Петру Ивановичу или подобное сравнение не только крайне дерзко, но и глубоко неуместно из-за абсолютной несопоставимости Божественного и человеческого, – в конце концов, имеет ли это сейчас какое-либо значение? Бросив окурок в водосточный люк на мостовой Кузнецкого и тихо возликовав точности попадания, Сергей Павлович двинулся дальше. Узнать у них подробности последних лет жизни Петра Ивановича и его смерти, и в этих подробностях цепким взглядом высмотреть ниточку к завещанию Патриарха, тайну которого священник Боголюбов унес с собой в могилу.

На папу надежды нет. После свидания с Ромой он объявил, что ставит крест на всех дальнейших попытках заполучить у чекистов нечто более достоверное, чем утраченная им и к тому же бесстыдно фальшивая справка. «Я всю жизнь имел дело с приспособленцами и подлецами, но теперь все. Хватит. Баста! Я, – с торжественной скорбью молвил он, – умываю руки». И умыл. Однажды вечером Сергей Павлович нашел в квартире два почти бездыханных тела, одно из которых принадлежало папе, а другое – Алексею Петровичу, поклоннику поэзии Вениамина Блаженного. Книжка поэта, раскрытая на странице 286, лежала на кухонном столе, среди мерзости загашенных в консервную банку папирос, кусков хлеба, обрезков колбасы и трех выпитых до последней капли бутылок. «Да, мать и на небе меня не забыла, Мои бесконечные беды и страхи… Ах, матушка, слишком меня ты любила, Любила во плоти и любишь во прахе». Повсюду паслись тараканы.

Сергей Павлович с проклятиями принялся за реанимацию. Но если Алексей Петрович, вдохнув нашатыря, чихнул, открыл глаза и пробормотал: «Простите», то с папой все оказалось не так просто. На сей раз не давление Павла Петровича взволновало младшего Боголюбова, хотя верхнее было под двести, а нижнее перевалило за сто. Стойко держалась не свойственная прежде папе сердечная аритмия. Ниточка пульса рвалась беспрестанно. Стянув с Павла Петровича брюки и слегка загаженные кальсоны, Сергей Павлович вколол ему в сморщенную, как печеное яблоко, ягодицу сначала витамины, потом через ту же иглу вогнал три кубика магнезии и, несколько поразмышляв, внутримышечно или в вену, в конце концов вслед за витаминами и магнезией отправил в старую плоть два чудом у него оказавшихся кубика изоптина. Скверные папины вены он трогать не решился. Дав Павлу Петровичу небольшую передышку, он заставил его выпить стакан воды с несколькими каплями нашатыря. Для этого ему пришлось левой рукой обхватить и прижать к своему боку папину голову, не желавшую открывать ни глаз, ни рта и упорно стремящуюся на подушку, а правой все-таки влить в него отвратительную, но целебную жидкость. Затем под присмотром Сергея Павловича старшего Боголюбова долго рвало. По благополучному же завершению позывов он получил из рук младшего мензурку с корвалолом и, вытянувшись на диване, с заострившимся бледным лицом и покрытым испариной лбом, взглянул на склонившегося над ним сына уже трезвыми, тоскующими глазами.

– Папа! – позвал его Сергей Павлович, с тревогой отмечая частое подергивание губ Павла Петровича.

– Всех убили, – пробормотал папа с отчаянием. Речь сохранилась. Слава Богу.

– Петра Ивановича убили, папа… Почему всех? А ты сам себя убиваешь.

– Всех убили, – упрямо повторил Павел Петрович и с подозрением посмотрел на сына.

– Папа! – сильно сжал холодную, влажную отцовскую руку Сергей Павлович. – Ведь не приди я сейчас домой, ты бы уже на том свете был. Куда ты себя гонишь? Подумай!

– Всех убили, – в третий раз сказал Павел Петрович, и в глазах у него появился ужас. – И папу… И маму… И Ниночку мою они убили… Ниночка, ты мое солнышко, ты меня простила? – Он неожиданно приподнялся и зашептал прямо в лицо сына, дыша на него омерзительными запахами только что исторгнутой из желудка водки и пищи.

Сергея Павловича замутило. Но, сын почтительный и заботливый, он не отвернулся. Напротив: подхватив папу за плечи, он слушал.

– Ты помнишь?! – он считает это общество первородным!

Дрожь сотрясала Павла Петровича. Сергей Павлович опустил его на постель и накрыл одеялом.

– Холодно, – пожаловался папа. – Первородное общество! Каков мерзавец! У них у всех руки по локоть… по локоть… они свое первородство от самого сатаны получили, и ты, Сережка, никуда не ходи больше, и не спрашивай ты ни о чем, и ничего им не доказывай. Петра Ивановича Боголюбова первородное общество убило, и его не вернешь. Все! Точка! – Павел Петрович кричал и порывался встать, и Сергею Павловичу стоило немалых усилий удержать его под одеялом. – Ты на Лубянку собрался, а я тебя Христом-Богом заклинаю: не ходи! Им тебе башку проломить – раз плюнуть!

Папа разрыдался. Сидя с ним рядом, Сергей Павлович гладил его по голове, ласково проводил рукой по небритым папиным щекам и, как младенца, уговаривал Павла Петровича закрыть глаза и уснуть. Некоторое время спустя, всхлипнув и тихо пукнув, папа задремал. Лоб у него по-прежнему был в испарине, но на щеках и подбородке сквозь седую щетинку уже проступал легкий румянец, и все реже и реже обрывалось биение его сердца.