Изменить стиль страницы

Народ притих – но до первого голоса, выкрикнувшего, что нет ныне ни у кого таких прав, чтобы вскрывать мощи без свидетелей.

– Вы в Саввином монастыре в главу преподобного Саввы всей своей командой плевали! – со злой уверенностью прибавил этого голоса обладатель, после чего со всех сторон наперебой закричали богомольцы, что любую муку от безбожной власти готовы принять на сем самом месте, но батюшку Симеона, заступника и молитвенника, на поругание не отдадут.

– Пущай убивают! – рядом с братьями Боголюбовыми надрывно вскрикнула одна из скорбеевских монахинь.

Отец Петр оглянулся – уж не мать ли Варвара до времени собралась на крест? В колеблющемся свете свечей он увидел залитое слезами ее лицо.

– Нас выгоняют? – в ужасе спрашивала слепая Надежда, обращаясь к тому месту, где только что рядом с ней стоял о. Александр, но вместо него там теперь оказался о. Никандр, со смирением отвечавший бедной рабе Божией, что не только выгнать могут, но и убить.

– Запросто. А кто им что поперек сделает. Возьмут вот сейчас и прямо в храме по нас пальнут.

А тут и товарищ Рогаткин кивнул Петренко:

– Давай!

Услышав команду председателя комиссии, о. Никандр безмолвно воззвал к Спасителю и Его Пречистой Матери.

– А чего давать-то? – буркнул Петренко и, встав против Божьего народа, лениво молвил: – Шуму от вас, православные. Как евреи, ей-Богу. – Немигающими васильковыми глазами он уставился почему-то на благочинного, о. Михаила Торопова.

Отец благочинный побледнел, но с надлежащей стойкостью перетерпел взор, сулящий гонения, а может, и гибель. И Бога про себя трижды прославил за то, что злодей вперился в него не ясным днем, а лишь сейчас, при свечах, чей мягкий свет помогает человеку скрыть не только ужас перед нацеленным на него оружием, но и отвращение к тем, кто это оружие обратил против мирных жителей и почитаемых святынь. И как только Петренко, усмехнувшись, перевел взгляд на о. Александра Боголюбова, о. Михаил с облегченным вздохом шепнул стоявшему рядом шатровскому мантийному монаху с татарским скуластым лицом:

– Ишь, Малюта Скуратов выискался!

Однако же сообразив, что этого монаха он видит в первый раз и что по нынешним временам дорого может стоить откровенность даже и с ангельским чином, о. Михаил поспешно отвернулся и, обогнув Петренко, пялившегося теперь на бедную мать Варвару, прямо подошел к товарищу Рогаткину. Первые слова он вымолвил голосом, временами даже дрожащим (а поди не вздрогни, имея за спиной десяток головорезов со злодеем во главе!), но завершил недолгую свою речь достойно и твердо:

– И потому взываю к вашей совести и убедительно прошу пощадить чувства собравшихся в сем храме верующих и дозволить им здесь пребыть до конца.

– А будет шум, – тотчас ответил молодой председатель, – я вас выгоню.

Ванька Смирнов неодобрительно покачал головой.

– И ждать нечего.

Пес. Его на цепи, в конуре держать надо. Посадить и пусть брешет.

– Вот этого хотя бы арестовать, кто о нас вражескую клевету распускал про Саввин монастырь.

Пес залаял, и гробовой едва не лишился чувств от пронзившей затылок боли. Останки преподобного открывались ему в святой, беззащитной и жалкой их наготе. Истлел, миленький, до самых до косточек желтых.

– Ты вату… вату пошире разверни, а то доктору не углядеть, какие вы туда кости запрятали, – приказал Маркеллину столяр-краснодеревщик, променявший рубанок и верстак на заманчивую мечту о всеобщем счастье, какого, однако, Бог никогда не сулил заблудшему человечеству.

«Тошно мне от всех вас», – хотел было ответить ему Маркеллин, но во рту у него едва шевельнулся вдруг отяжелевший язык. Тошно душе и телу. Тошнит. Блаженно успение праведных, и горька кончина грешных. Не своей волей разоряю гроб твой и обнажаю наготу праха твоего. Да не будет мне, как потомству Хамову.

– Тошно! – вырвалось у него, и бывший столяр взглянул на гробового с изумлением.

– Спятил?!

– Ты сядь, отец Маркеллин, – шепнул о. Иоанн Боголюбов. – Вон я тебе скамеечку поставил… Сядь, я все сделаю.

– Ему кровь немедля пустить надо, – искренне волновался Антон Федорович Долгополов и с тревогой вглядывался в лицо Маркеллина, на котором проступили крупные капли пота. – А лучше пиявок. И в постель. У них здесь есть пиявки?

– Ты сядь хотя бы, отче, – уговаривал Маркеллина о. Иоанн, но тот стоял неподвижно, обеими руками взявшись за край гроба.

– Вы гляньте, гляньте, – тревожно и быстро говорил тем временем доктор и указывал на гробового, лоб и щеки которого покрылись пунцовыми пятнами, особенно яркими в сравнении с мертвенно-бледными скулами и подбородком.

– Вату отверни! – в два сдавленных голоса яростно кричали Маркеллину первый губернский поэт, ныне приставленный к протоколу, и член комиссии, бывший столяр с черными пушистыми усами, неотразимое обаяние которых в дореволюционную пору помогло ему вдребезги разбить сердца двух горничных: из «Гранд-отеля» и отеля «Париж», поварихи из ресторана «Кавказ» и учительницы немецкого языка из Первой гимназии, впрочем, довольно немолодой и некрасивой. С тайными намерениями отвадить столяра от соперниц она-то и свела его с пензенскими эсдеками, не предполагая, что вспыхнувшая в нем революционная страсть решительно и бесповоротно возьмет верх над всеми видами любовной горячки.

– Да сядь же, родной ты мой! – такими словами еще раз попытался старец Боголюбов уговорить Маркеллина, но, услышав в ответ лишь тяжкое его дыхание, горестно сжал губы и склонился над гробом.

Был с папой на прославлении твоем, теперь же поневоле свидетельствую осквернение честных твоих мощей. И каково душе твоей взирать на разорение твоего гроба? А нам?

Как ни берегся о. Иоанн, чтобы, не дай Бог, не коснуться костей преподобного, а все ж, раскрывая вату, он нечаянно провел пальцами по их гладкой и, показалось ему, теплой поверхности. В странном ужасе затрепетало сердце, и от кончиков пальцев по всему телу побежала ледяная волна. Страшно стало ему от знобящего ощущения истлевшей плоти, от могильного духа, которым будто бы пахнуло ему в лицо, от мысли, что он заглянул туда, куда живому лучше бы не смотреть, – но во всем этом несомненно мертвом и принадлежащем другому, недоступному миру была столь же несомненная надежда на жизнь и завет скорой и радостной встречи. Точно преподобный был здесь и с ласковой улыбкой на устах наставлял его: «Ты, радость моя, о моих костях не печалься. Какое крепкое тело не имей – скажу тебе, не хвалясь, как у меня было, чтобы работу всякую до старости работать, и побои сносить, и болезни терпеть, а все равно разрушится. Ибо прах ты и в прах возвратишься. Внутренний же Иерусалим, ежели сподобишься его построить, нерушим во веки веков. И Маркеллину передай. Аминь».

А рядом уже склонился над гробом доктор Долгополов (руки в черных перчатках заложив за спину) и всматривался сквозь стеклышки пенсне, бледным мотыльком усевшегося на узкой переносице, и сухо диктовал:

– Кости колен соприкасаются друг с другом. Соприкасаются также бедренные и берцовые кости. Кости таза на месте. Две лопатки и две ключицы на своих местах. Теперь – это писать не надо – считаем ребра… Так. С правой стороны… пишите… С правой стороны ребер оказалось двенадцать. С левой одного ребра недостает…

Ванька возликовал.

– Граждане попы и монахи, – радостно завопил он, – куда святое ребро подевали?!

– На табачок выменяли, – отозвался Петренко и подмигнул благочинному. – Верно, поп?

– Из этого ребра, – сдержанно улыбнулся товарищ Рогаткин, – Господь Бог сотворил ему подругу.

– А как ему теперь воскрешаться? – сияя, вопрошал Ванька и сам же восторженно отвечал: – Инвалидом!

– Прошу тишины! – с неожиданной резкостью оборвал его доктор. – Мешаете работать. Итак: позвонков двадцать три…

– А сколько надо? – не переставая гнать карандашом крупные строчки, спросил Марлен.

– Вам – не знаю, нормальному человеку – именно двадцать три.

При этих словах бывший столяр издал хриплый смешок, но перехватив с одной стороны предостерегающий взгляд своего председателя, а с другой – укоризненный взор старца Боголюбова, покраснел и закашлялся.