Изменить стиль страницы

И в миг, когда о. Александр подумал о чуде как о событии уже совершившемся, он собственными глазами узрел отпрянувшего от гроба Маркеллина и с ознобом восторга указал и брату, и всем, кто стоял рядом:

– Вот!

Голос сорвался и прозвучал хрипло.

– Что? – спросил о. Петр.

И слепая Надежда, чьи пальцы с прежней цепкостью держали о. Александра за плечо, тотчас воскликнула:

– Что там?! Что происходит?!

И сангарский звонарь, о. Никандр, громко дыша, подался вперед и с еще большим усердием вперил взор в раку с мощами.

Но минуту спустя о. Петр с сердцем выговорил брату:

– Будет тебе, отец Александр, будоражить народ! И без того у всех у нас душа не на месте, а ты будто масло в огонь льешь. Чего тебе померещилось?! Там Маркеллин с мощей снятую белую ленту папе передал, а ты вообразил Бог знает что. Брат! – таясь от других, шепнул средний на ухо старшему. – Тут шаг до прелести. Сынам дня, нам велено трезвиться. Ты разве не помнишь?

Отец Александр хмурился и молчал. Апостол вовсе не о том хотел сказать, что вера, надежда и любовь исключают из нашей жизни чудо. Брата послушать – и превращения воды в вино не было. И пятью хлебами тысячи не насытились. И четверодневный Лазарь не воскрес. Белую ленту, которую гробовой протянул папе и которую папа со всей бережностью принял обеими руками и, поднеся к губам, поцеловал, о. Александр видел не хуже прочих. Но, кроме того, в глаза ему ударил мгновенный, сильный и резкий свет, подобный, может быть, тому, какой бывает с неба в ясный июльский полдень. Тогда, ежели кто помнит, просто слепнешь от солнца, от радужных кругов вокруг него и от накаленной синевы туго натянутого небесного полотна. И здесь было нечто похожее, была вспышка, источником своим несомненно имевшая гроб с мощами преподобного. Он ее видел, остальные же в тот миг по воле Божьей сделались вроде Надежды, ослепшей еще в материнской утробе.

Никто, впрочем, не уточнял, с каких именно пор она лишилась зрения.

Но по-прежнему мертвой хваткой держала его за плечо.

Левой рукой он не без усилия разжал ее пальцы и, соболезнуя неведению убогой о происходящих возле раки событиях, сообщил:

– Раздевают преподобного. Сейчас вату из гроба вынимают.

– А вата, – затрепетав, молвила слепая, – зачем? Ему зачем вата?!

– Косточки его для сохранности в ней завернуты, – нехотя толковал ей о. Александр, но и сам в тяжком недоумении безмолвно вопрошал: зачем? К чему было лепить из него ватную куклу?

– Заставь дураков Богу молиться, они себе непременно лоб расшибут, – вздохнул рядом о. Петр. – Народу-де нашему по его темноте и глупости нетленность понятна только лишь как всецелая телесная сохранность.

Он продолжал, и о. Александр кивал, в данном случае будучи с братом на одном рубеже. Не будет видимости тела – не будет и любви. Экое тупоумие, прости, Господи.

– И язычество, – прибавил о. Александр, и теперь уже брат кивнул, с ним соглашаясь. Преподобный нашей любовью нетленен был и пребудет вовеки.

– Аминь! – о. Никандр перекрестился, отвернул полу подрясника и, достав большой клетчатый платок, сначала утер им вспотевшее лицо, а затем трубно высморкался.

Перед таковой несказанной глубиной любви законы естества и материи обращаются в ничто. Тление, где сила твоя?! Могила, где небытие твое?! Гроб, где страх твой?! Братия! Не бойтесь и верьте. Ничего нет. Тление повержено, могила упразднена, гроб пуст, преподобный же как был, так и остался с нами во все дни. Собственно, чего мы желаем? Укрепления веры? И чаем его обрести в неповрежденной плоти усопшего праведника? И сомневаемся, обнаружив сохранившимися в посмертии лишь несколько косточек? И даем волю разрушающей мысли: отчего-де так мало? И вопрошаем: почему не отличил Господь Своего избранника особенным знаком и не изъял его из-под ярма общего для всех природного закона? Истлел – стало быть, и Богу не был угоден, и в праведники не вышел, и ко святым не причтен. Ах, отцы и братья, сколь ничтожно уравнение, доказывающее благоволение Божие сохранением бездыханной плоти! Разве не обратилось в прах тело первомученика Стефана при обретении мощей его? Разве не назвал Блаженный Иероним мощи апостолов Петра и Павла почитаемыми костями? И разве мощи апостола Андрея не уместились в маленьком ковчежце? По жизни и святым делам почитайте преподобного, а не по виду безмерно дорогих нам его останков.

– Афонские монахи, – взглянув на брата, прибавил о. Петр, – еще так говорят… Для поддержания веры нам сверхъестественные знаки не нужны.

– Теперь глазам представляется, – размеренно произносил приставленный оповещать о действиях Маркеллина черноусый член комиссии, бывший столяр, Марлен же, записывая, удовлетворенно кивал, – ватная фигура, изображающая из ваты руки, сложенные одна на другую ладонями вниз. На формах рук… гражданин Маркеллин, как это по-вашему?

– Поручи, – со скорбным вздохом кратко молвил гробовой и, несколько подумав, решился и дерзко прибавил: – А когда на десницу священника надевают, то молятся: Господи, сокруши враги и множеством славы Твоея стерл еси супостатов. – Зеленые его глазки под рыжими с проседью бровями зажглись было боевым огнем – но тут же потухли. Если немотствует Небо, следует ли отверзать уста человеку?

И словно в ответ горестному соображению гробового, сквозь долгую зевоту едва промолвил товарищ Рогаткин:

– Ну вот и молитесь на здоровье… о сокрушении… супостатов.

– …Поручи, – подхватил бывший столяр, – из золотой… она золотая, Маркеллин?

– Сам что ли не видишь? – пробурчал в ответ о. Маркеллин, про себя пожелав осквернителям гроба немедля ослепнуть. – Какая же еще? Золотая это парча.

Еще крепче взяла за горло тоска.

Свет Божий потемнел от слетевшегося в храм воронья.

В затылке у него неведомо как оказались молот и наковальня, и через равные промежутки времени молот бил по наковальне, расплющивая в тонкую полоску раскаленный кусок железа. С каждым ударом подкатывала тошнота.

Он сглотнул и трясущимися руками вытянул из гроба пласт ваты, представлявший как бы тело преподобного – от пояса и до ступней. Туфли белой парчи лежали в изножье с большим фиолетовым аметистом в жемчужном обрамлении на каждой и вышитыми на носках золотыми крестами. Мерзейший сам по себе голос Ваньки Смирнова, и, главное, слова, произнесенные, вернее же, прости, Господи, выблеванные этим цепным псом, вызвали вдруг у Маркеллина никогда прежде не испытанное им состояние полного телесного изнеможения. Дрова на монастырской кухне колол с утра до вечера – так не уставал. Не человек сейчас – покойник. А Ванька, обращаясь к богомольцам, со злобной страстью обличал попов:

– Вы гляньте, чего они тут творили! Народ голодал, а они свою куклу в золото наряжали! Детям бы лучше вашим на кусок хлеба, чем вместе с этими вот костями, – указал он через плечо оттопыренным большим пальцем, махоньким, будто у ребенка, в сторону раки с мощами преподобного, – в гробу похоронить.

Лечь в гроб рядом с преподобным и кощунников более никогда не слышать. И харь их гадких, бесовских не видеть. У Ваньки-пса и рожа как собачья стала – но тут ему в его рожу и сказал звонкий женский голос из последних рядов:

– А батюшка преподобный за всех за нас перед Господом молится, и мы его любим. А ребяткам своим на кусок хлеба мы уж как-нибудь постараемся, и ты, парень, за нас не убивайся.

Он, Ванька, хотел бы узнать, какая это дерзкая бабенка осмелилась ему возражать. Он даже приподнялся на цыпочки и из-под белесых бровей принялся буровить народ остреньким взором – но товарищ Рогаткин его пыл остудил, сказав, что времени у комиссии осталось в обрез. Некогда. Не до ночи же тут торчать.

– Давай, Маркеллин, шевелись! – прикрикнул он.

Слабыми руками Маркеллин принял от старца Иоанна медную тарелку, с которой на литургиях и всенощных кто-нибудь из монахов-церковников обходил богомольцев в молчаливом, но требовательном ожидании лепты. Монеты звенели; случались среди них иногда золотые.