Изменить стиль страницы

4

Словно от непосильной работы, о. Александр устал от Москвы. Бог ты мой, думал он, стаскивая перед сном сапоги и чувствуя, как гудят натрудившиеся, набегавшиеся, оттоптанные в трамваях ноги, сущая мука жить в этом Вавилоне!

А что же дивный Кремль? И перелетающие Москва-реку мосты? И горбатые мостики с кружевными перильцами, соединяющие берега узкой Яузы? И храм Христа Спасителя, похожий на тучного архиерея в митре, шитой золотом, в златотканом облачении, с двумя драгоценными панагиями и жезлом с тускло-блестящей серебряной рукоятью? А затененные липами тихие переулки, где будто бы останавливалось, застывало или совсем исчезало время, и вместе с ним – войны, революции, падение трона, перемена власти, и само собой возникало и кружило голову ощущение неповрежденной древности сущего, его неисследимо-темной глубины, в которой, как священное миро, сохранялось до поры тайное знание о Втором пришествии, воскресении мертвых, суде и жизни будущего века? А Церковь – униженная, поверженная, расколотая, но имеющая в себе самой еще пока не раскрывшуюся великую силу возрождения? А гостеприимный дом о. Сергия, где в непринужденном застолье ставились и тут же получали окончательное решение кардинальные вопросы догматики, экклезиологии и правильного устройства общероссийского церковного дома? И где в заключении многомудрых бесед предавались чистому пасхальному веселью, совместно и ладно воспевая: «Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ и сущим во гробех живот даровав»? (По неведомой причине этот тропарь при общем согласии пели на церковнославянском.)

Жаль было со всем этим расставаться, но тянуло домой.

Уже и сны беспокойные стали ему сниться – снилась, к примеру, горбатенькая Ксюша, без спроса (что было ей строжайше запрещено) убежавшая за Покшу и пропавшая в высоких травах заливного луга. С высокого берега напрасно высматривал о. Александр русую ее головку с алым бантом. Потом он голос чей-то услышал, сказавший ему: «Она в роще». Он со всех ног кинулся в Юмашеву рощу, к тому месту, где, согласно его поэме, был расстрелян Христос, и еще издали увидел Ксюшу, обеими ручонками обхватившую сосну, прижавшуюся щекой к ее золотистой коре и горько-горько плачущую. Он захлебнулся жалостью к своей голубке, страдающей от Богом посланного ей уродства, проснулся и понял, что пора уезжать. Ибо на своем месте приличествует пребывать всякому человеку, дабы избежать сокращающего жизнь уныния.

В Москве его держала теперь только поэма.

Среди прихожан о. Сергия отыскалась, между прочим, женщина средних лет, работавшая в Наркомпросе, на «Ремингтоне». В два дня, да еще под копирку, она перепечатала поэму и вручила автору уже чуть отдалившуюся от него рукопись. В самом деле: был всего один список, теперь же стало их три, а вместе с первоначальным, рукописным – четыре, что сообщало творению о. Александра некую независимость от автора и уж по крайней мере увеличивало количество возможных читателей. А попади она в печатный станок! Отец Александр вспыхнул от предчувствия небывалой в его жизни радости – с полным правом войти в круг русских поэтов. «Кто это?!» – уже слышались ему шепотки за спиной. «Боголюбов. Священник. Автор “Христа и России” – мощная, я вам скажу, штука!» – таков был ответ, выражавший общее мнение о неизвестном доселе авторе и его создании. А тут еще ремингтонщица при передаче печатных текстов наряду с горьким сетованием на отсутствие доброкачественной копировальной бумаги, отчего третий экземпляр можно было прочесть лишь с известным усилием, воскурила фимиам автору, изобразившему страшную картину глубочайшего нравственного падения нашей несчастной Родины. Когда все вокруг, заметила она, с бешеным упоением трубят о созидании новой жизни, величайшей редкостью стало горькое, правдивое и мужественное слово, каковое в лучших традициях русской литературы удалось о. Александру.

Вот почему с некоторой даже самоуверенностью вскоре после прибытия в первопрестольную отнес о. Александр поэму в три известные московские редакции. Первая называлась «Золотое руно», и там отделом поэзии заведовала женщина лет, наверное, тридцати, маленькая, толстенькая, коротко стриженая, с накрашенными толстыми губами широкого рта и короткопалыми пухлыми ручками. Звали ее Инесса Пышкина.

– Что там у вас? – сиплым голосом спросила она у о. Александра, одной рукой стряхивая прямо на пол пепел длинной папиросы, а другую протягивая за рукописью.

– Поэма, – хотел было сказать он с вызовом, но прозвучало, пожалуй, довольно робко. Он покраснел.

– Давайте, давайте, – тянула она пухлую ручку за драгоценными листами и, взяв их коротенькими пальцами и даже (так, по крайней мере, показалось о. Александру) оставив на заглавной странице жирный след, небрежно бросила поэму в ящик стола. – Дня через три зайдите.

В «Красной нови» его встретил Геннадий Маркович Краснуцер, нервный человечек с большим выпуклым лбом и маленькими, близко к носу посаженными карими глазами.

– Что?! – вскричал он. – Поэма?! Опять поэма! Все взялись сочинять поэмы! Все Пушкины! Что там у вас – «Евгений Онегин»?

– «Евгений Онегин», – с достоинством отвечал о. Александр, – роман, а не поэма. Это еще в школе проходят.

– Бож-же мой! – схватившись за голову, простонал Краснуцер. – Поэт в некотором смысле должен быть дикарем и, уж по крайней мере, до гробовой доски забыть все, чему его учили в школе. Ступайте. Я прочту это, – он брезгливо ткнул пальцем в лежащую перед ним рукопись, – завтра. В крайнем случае – послезавтра. – Тут маленькие карие его глазки наткнулись на заголовок поэмы, и он поник, как от непосильной ноши. – «Христос и Россия»! Этого мне еще не хватало! Идите, идите!

И, закрывая за собой дверь, о. Александр слышал его стон, полный безысходной тоски: «“Христос и Россия!” О чем они только думают, эти люди!»

Был он также в редакции газеты «Молот», дважды в месяц выпускавшей литературное приложение «Молот в стихах и прозе». Здесь его встретил веселый молодой человек с курчавой белокурой бородкой и двойной фамилией: Голубев-Мышкин, при появлении о. Александра с ловкостью фокусника убравший со стола початую бутылку и пустой стакан. На тарелку с колбасой, огурцами и крупной солью на ее краю у него не хватило рук, и после краткого размышления он предложил гостю:

– Угощайтесь. Брюхо, как говаривал ныне почти забытый Григорий Сковорода, есть нижний наш бог.

– У меня рукопись, – сухо сказал о. Александр.

– Рукопись? Для «Молота»? Прекрасно! – шумно обрадовался молодой человек и немедля водрузил на нос круглые очки со стальными дужками, отчего стал похож на прогрессивного критика Добролюбова. – Так, так. «Христос и Россия». Превосходно! Поэма. Дивно! А вы, – бросил он поверх очков быстрый взгляд на о. Александра, – человек, должно быть, верующий?

– Какое, собственно, это имеет значение для… – о. Александр замялся, подыскивая точное и, желательно, не очень громкое слово, но вспомнил укрепившие его дух отзывы о. Сергия и особенно милой женщины, строка за строкой перепечатавшей поэму, и молвил тоном знающего себе цену автора, – для оценки моего творчества?

– Абсолютно, ну совершенно никакого! – вскричал Голубев-Мышкин, между делом убирая со стола в шкафчик тарелку с колбаской, огурчиками и солью. – И вы полностью и безусловно правы, оглашая в этих стенах свой вопрос. В самом деле: какое значение имеют ваши религиозные убеждения к вашему творчеству?

Отец Александр поднял брови, поколебался и решил промолчать.

– Но вы же не будете отрицать, – молодой человек листал рукопись, хмыкал, качал головой, а в одном месте остро заточенным карандашиком успел даже поставить восклицательный знак, – что тому, кто ни во что и ни в кого не верит, вполне безразличны последствия появления Христа в этом вашем провинциальном городке. Вы, кстати, откуда?

– Сотников Пензенской губернии…

– Списано, стало быть, с натуры… Что ж, мой дорогой, – он заглянул в конец рукописи, – товарищ Александр Боголюбов! Будем читать – и, уверяю вас, без гнева и пристрастия. Никаких, само собой, обещаний, но, помнится мне, Григорий Саввич учил нас, дураков, что непереходимая граница вполне может оказаться дверью, открывающей новые пространства.