Почти все выступавшие в 1940-м неизменно апеллировали к советскому читателю, который-де ну никак и никогда не примет предложенное Шолохо­вым завершение судьбы Григория Мелехова и в целом такой финал романа “Тихий Дон”. Получалось, что Шолохов не только обманул писателей и дея­телей советской культуры, но и ожидания читателя. В последнем утверждении было много лукавства. В остроумном высказывании Н. Асеева о “Тихом Доне” — “Порочное, но любимое произведение Шолохова” — таился намек на психоло­гические истоки ситуации “странной” любви-ненависти деятелей советской культуры к автору романа. Не любить Шолохова было за что. Были свои причины и для зависти. Действительно. Сидит себе в Вешенской в “контрре­волю­ционном” окружении и никакими организационными усилиями его не заставить перебраться в литературную Москву. Практически не появляется на писательских пленумах и совещаниях. Не участвует в бурной событиями литературной жизни 1930-х. Все десятилетие ведущие советские критики выстраивали концептуальные модели “правильного” завершения “Тихого Дона” — и вдруг такой то ли демарш, то ли своеволие писателя, а на самом деле — демонстрация желанной всегда творческой свободы... Шел 1940-й год, 17-й год существования советской литературы, с прагматической идеологией которой (искусство подчинено высокой цели воспитания народа) все было понятно. И вдруг чистый финал, с откровенной демонстрацией старого тезиса “искусства для искусства”. К этому добавим, что воспитывае­мый советской литературой читатель демонстрировал все десятилетие странную склонность к этой буржуазной теории: на первом месте — русская классическая литература, на втором из советской прозы — “Тихий Дон”. Напомним, что Алексей Константинович Толстой, в XIX в. один из апологетов теории “чистого искусства”, настаивал, что в глубинных своих основах понятия гражданствен­ности, народности и свободы базируются на развитом в народе чувстве прекрасного, а подавление и разрушение этого тонкого и нежного чувства, составляющего “потребность жизни”, неизбежно оборачивается ущербом для жизни и нравственного здоровья человека-народа: “Не признавать в человеке чувства прекрасного, находить это чувство роскошью, хотеть убить его и рабо­тать только для материального благосостояния человека — значит отни­мать у него его лучшую половину, значит низводить его на степень счастливого животного, которому хорошо, потому что его не бьют и сытно кормят. Художественность в народе не только не мешает его гражданственности, но служит ей лучшим союзником. Эти два чувства должны жить рука об руку и помогать одно другому” (Т о л с т о й  А.  К. Письмо к издателю (1862) // Т о л с т о й  А. Собр. соч. в 4-х тт. Т. 3. С. 450—451).

Венчание этих двух чувств — художественности и гражданственности — опре­де­ляет пафос финальных глав другого Толстого, автора трилогии “Хождение по мукам”, написанных в начале 1941 г. не без глубинной полемики с финалом “Тихого Дона”. Весной 1922-го возвращается в хутор Татарский Григорий Мелехов, весной 1920-го собираются в Москве, на съезде Советов, герои Толстого. У Шолохова финал в высшем смысле символический, у Толстого — аллегорический, начиная с даты съезда, утвердившего еще в годы гражданской войны программу строительства новой России (доклад об электрификации), и завершая формулами героев, персонифицирующих базовые идеи толстовской концепции национальной истории и русской лите­ра­туры (чувство прекрасного + гражданственность + народность + нравствен­ность). Для европейски образованного Толстого финал “Тихого Дона” так и остался мучительной загадкой, об этом говорит, в частности, и известное его высказывание, прозвучавшее уже в годы Великой Отечественной войны в докладе “Четверть века советской литературы” (1942). Утверждением, что нельзя протянуть генетическую связь от Григория Мелехова к красноармейцу, бросающемуся с гранатой под вражеский танк, Толстой вновь возвращался к теме “чистого искусства” и воспитания читателя. Получалось, что читатель, для которого, без преувеличения, встреча с героями “Тихого Дона” стала сердечным событием и частью его жизни, неспособен к подвигу — высшему выражению гражданственности и народности. Получалось, что художест­венный смысл пути Мелехова (“очарование человека”, о чем позже скажет сам Шолохов) бесполезен и органически чужд современности.

В нашу публикацию мы включили практически все письма читателей, в которых опасения А. Толстого были высказаны автору “Тихого Дона” в еще более жесткой форме ультиматума. В количественном плане подобных читательских писем-отзывов не так много, но мы печатаем все полемические отклики: письма участников описанных в “Тихом Доне” событий гражданской войны; письма с откровенно политическими обвинениями в адрес автора романа; письма “сознательных читательниц”, предъявлявших претензии к шолоховским женским образам (напомню, что подобное недовольство уже прозвучало на Первом съезде советских писателей). Для социологического анализа важно, что основной массив читательских писем о романах Шолохова (нами просмотрено несколько тысяч) имеет совсем иной характер и свидетельствует о небывалом по масштабу интересе народного читателя к “Тихому Дону”. По читательским письмам к Шолохову можно представить внутреннее сознание народа этого десятилетия. Как сознание сложное, противоречивое и таинственное в своей сокровенности. Письма — это рассказы о жизни и от жизни, уникальный читательско-писательский роман XX в. Богат и язык читательских посланий. Здесь и зощенковские словечки: “ряд примеров, которыми вы ужасающе поражали моих слушателей”; “От имени меня...”, “пожирая каждое слово, словно от него зависит какая-либо судьба”. Примеры платоновской тавтологии и перегрузки смыслами фразы: “много памятных слов осталось в памяти”; “квартира мирных условий”, “знаю мыслью”, “впечаталось во мне и глубоко зарылось в мою память”. Кстати, к народной орфографии восходят у Л. Добычина в “Городе Эн” (1935) модер­нистские, как то принято считать, стилистические приемы типа: “— Ты читал книгу “Чехов”? — краснея, наконец спросила она” (“Город Эн”). А вот лишь некоторые по-модернистски экзотические примеры из читательских писем: “железный поток «Серафимовича»”; “учебник «Поляк и Тагер»”, “роман тихого Дона”, “две книги «Шолохова» тихий дон”, “«Роман» тихого Дона” и т. д.

Не всегда человек формулирует, почему он любит воздух, так и читатели чаще не объясняли причины своей сердечной озабоченности судьбой героев романа, и потому много таится в самих вопросах. — Что с Мелеховым Григорием? Когда закончится гражданская война? Красноармеец-гражданин понимал, что положительными героями он должен считать Штокмана и Кошевого, но пишет он письмо “тов. Шолохову” совсем по другому поводу — просит ответить на вопрос о Мелехове, вопрос сокровенный, составляющий потребность его личной жизни. Кстати, помимо чистой любви к герою романа очень многие читатели уже в 1936—1937 гг. утверждали, что губить Мелехова не следует хотя бы и потому, что в будущей войне этот честный и храбрый воин очень даже будет нужен и полезен.

По читательским письмам к Шолохову можно составить некий реестр характеристик советской текущей литературы и ответить, почему и за что чита­тели не любили классические “учительные” произведения советской литературы: художественная вторичность, отсутствие художества, дидактич­ность, неуважение к читателю и недоверие к его эстетическому опыту, полное незнание жизни человека и страны. Массовый читатель, малоосведомленный в хитросплетениях литературной борьбы, не ведал о разгроме социологи­ческой и формальной школ и потому явил себя в отзывах о текущей литературе как прирожденный социолог и одновременно формалист. В отличие от критики (да и позднего литературоведения) первой семантическую нагрузку религиоз­ных мотивов в романе “Тихий Дон” проанализировала все-таки учительница из Иркутска. Никогда не задавался в исследовательской литературе вопрос, что стоит за простым упоминанием в “Поднятой целине”, что друг Тимофея Рваного гуляка Дымок был исключен из комсомола,— въедливая читатель­ница-комсомолка проведет анализ этого формального сюжетного компонента со всей филологической тщательностью. И, конечно, в потоке читательских писем причудливо переплетаются трагическое и комическое, как они перепле­таются в жизни, да и художественном мире самого Шолохова.